В кустах справа что-то зашуршало, и я резко поворачиваюсь в ту сторону. Направляю карабин и вглядываюсь в оптику, сердце бешено заколотилось… Птица. Она выпархивает из кустов и, шурша крыльями, улетает. Уф! Еще раз внимательно осматриваю подступы к нашим позициям. Все тот же пейзаж. На поле лежит труп солдата. От жары он начал раздуваться, коричневое обезображенное смертью лицо, вместо одного глаза пустая черная глазница, и только ярко белеют зубы. Немец он или русский — не понять. Мы все отличаемся друг от друга только пока живы, а смерть нас уравнивает. Мы превращаемся в куски гниющего мяса, разлагаемся, как и заложено природой, и уже не имеют смысла никакие бравурные идеалы, стремления, цели. Конец один.
Помню, как позапрошлым летом маршем пересекали какое-то поле, взбивая ногами белый песок. Он оседал у нас на волосах, скрипел на зубах, и никуда от него нельзя было деться. Солнце палило нещадно. Пот лился по спине, въедаясь в форму, и оставляя на ней белые разводы. Мы умирали от жажды. Вокруг валялась разбитая техника. Ржавели русские, «тридцатьчетверки». Телеги, перевернутые вверх колесами, какие-то тряпки, одежда. На дороге лежал детский ботинок. Маленький коричневый ботиночек, брошенный в спешке при отступлении беженцев. При виде него у меня тогда защемило сердце. В первый раз тогда что-то щелкнуло у меня в голове. То ли укол совести, то ли чувство стыда за все содеянное нами, не знаю. Но мне впервые показалось, что я в своей жизни что-то не так делаю. Мы все что-то не так делаем.
И трупы. Горы трупов по обочинам. Там до нас были жаркие бои, и мы искренне радовались, что все произошло без нашего участия. В канаве валялся труп русского солдата. Он лежал на спине, раскинув руки. Он был в одном сапоге, виднелась желтая грязная пятка. Пальцы рук неестественно скрючены, будто он перед смертью жадно хватался за жизнь, сопротивлялся, не хотел умирать. Немецкая пуля обезобразила его лицо, превратила в мерзкую маску. А на иване ничком лежал немецкий пехотинец, сраженный русской пулей. Жара успешно помогала разложению, еще немного и трупы станут одним целым, превратятся в единую безобразную субстанцию. А после их вместе вберет в себя земля. Смерть объединила их, показав, насколько абсурдным было противоборство этих двух молодых людей, двух бессмысленных идеологий…
Смотрю в бинокль на наши позиции. Совещание еще не закончилось. Солдаты наслаждаются передышкой от войны, крови и боли. Земмер уже не маячит в окопе. Куда-то успел подеваться. Нет, он точно схлопочет у меня, после того как я вернусь! Сколько их уже полегло… Один Штайнберг, если бы не его тупая самоуверенность, мог принести вермахту огромную пользу. Ах, Земмер, глупый щенок!
Совещание наконец-то подошло к концу, офицеры выходят из избы. Не знаю, что там происходило, но лица у всех удрученные. Они расходятся по своим подразделениям. Капитан Бауер останавливается на крыльце, задумчиво глядит вдаль. Мне в оптику хорошо видно его осунувшееся и постаревшее лицо. Он долго пытается прикурить сигарету, а затем с такой силой бьет стоящее на крыльце ведро, что оно, переворачиваясь в воздухе, отлетает метра на четыре. Капитан морщится и бредет к своей избе.
Все ясно, полк остается на позициях и должен дальше сопротивляться натиску русских. Понятно одно — мы все покойники. Я знаю, что на этом участке иваны достаточно сильны, и нам их не сдержать. Чертов фон Хельц не даст нам отступить, он будет упорствовать и дальше. Судьба полка висит на волоске. Моя судьба тоже. Думаю о жене и дочках. Больше всего на свете я хочу сейчас увидеть их, обнять, но, боюсь, мне этого сделать не суждено…
На подступах к нашим позициям по-прежнему мертвая тишина. Земмер на посту до сих пор не виден, и я мечтаю надрать ему задницу. У штабной избы начинается суета. К крыльцу подъезжает «Мерседес» майора, водитель выскакивает и подобострастно открывает заднюю дверцу.
Фон Хельц выходит из дома. Все его движения преисполнены достоинства. Он выглядит безукоризненно, будто вышел не из грязной русской избы, а из ложи театра после спектакля. Вглядываюсь в его гладко выбритое лицо и пытаюсь найти проявления хоть каких-нибудь чувств. Меня могли успокоить нахмуренные брови, опущенные уголки рта, или тяжелый взгляд. Нет! Этот человек выглядит совершенно спокойно. Он напоминает мне моего соседа, который работал в ночную смену на заводе, днем отсыпался и под вечер входил вот так во двор: отдохнувшим, выспавшимся и готовым к общению.
Майор неторопливо направляется к своей машине, лениво похлопывая неизменным стеком. Он оказывается в перекрестии моего прицела, я вижу, как губы фон Хельца шевелятся. Он напевает песню! Майор у меня в перекрестии прицела, я разглядываю его. Может, в первый раз за свою богатую практику я полностью отстранился от окружающего мира, и мной всецело теперь владеет моя цель. Только она! Сейчас меня можно легко застать врасплох, я не замечаю ничего вокруг. Весь мир сузился до того, что я вижу в прицел. Больше ничего не существует. Сам не замечаю того, что не просто разглядываю фон Хельца в оптику, а готовлюсь к выстрелу. Поигрываю пальцем на спусковом крючке, а левая рука поудобнее перехватывает деревянное ложе. Ведь столько раз я и мой карабин становились одним целым, и сейчас опять ищу единения с ним.
Понимаю, что настал момент в моей жизни, когда точно знаю, что мне делать. Так бывает, когда пытаешься навести резкость, глядя в бинокль. Контуры расплывчаты, туман, и вдруг, лишь немного повернув колесико, ты видишь окружающий мир ярким, контрастным, четким до боли в глазах. Может, это и есть прозрение, не знаю.
На удивление, чувствую себя спокойно. Не волнуюсь, дышу ровно. Просто слежу в прицел за этой холеной рожей и жду подходящего момента. Ублюдок заслужил смерть. Он бежит с этого рубежа в надежде спастись и не знает, что погибель ожидает его тут. Он никуда не уедет. Сотни его солдат сложили голову на этой земле, и он не станет исключением. Я не дам ему уйти. Отомщу за бессмысленные смерти сотен мальчишек.
Этим выстрелом я спасаю многие жизни. Я много убивал, и не всегда, спасаясь от непосредственной угрозы собственной жизни. Дошло до того, что даже стал считать свои убийства ремеслом, профессией. Господи, в каком мире мы живем, если считаем эти ужасы нормой? Живем в этом дерьме, и еще умудряемся шутить, веселиться. Ведь если задуматься, то выращено целое поколение уродов, умеющих только одно — убивать! Не сеять, не пахать, не строить! У-би-вать! Если в это вдуматься, то становится страшно до дрожи.
Я должен сделать еще один выстрел, и, возможно, для меня он будет последним. Заберу эту жизнь, чтобы спасти много других. Мы с этим человеком одной крови, но у нас разные взгляды на жизнь. Как снайпер, могу четко сказать — жизнь бесценна, как бы это глупо ни звучало из моих уст. На моем карабине не хватит места, чтобы поместились все зарубки. И я, как Штайнберг, когда-то втайне гордился своими победами, но сейчас только осознал — это мое проклятие, я поплачусь за все мной содеянное. Может, не сейчас, может, чуть позже. Но все равно кара постигнет меня. И майор фон Хельц не избежит своей участи.
Он уже подходит к машине, довольный, гордый собой. Фон Хельц стоит у «Мерседеса», но медлит садиться в машину. Он оглядывает наши позиции, как бы прощаясь с ними и вместе с тем с нами… На его лице появляется легкая усмешка, и я понимаю, что момент настал.
Я нажимаю на спусковой крючок.
Пуля входит ему ровно в лоб. Это хороший выстрел. С такого большого расстояния я попал точно туда, куда целился. Словно Господь направил меня, помог сделать это. Фон Хельца отбрасывает на машину, новенькая фуражка отлетает в сторону и падает в пыль. Мне кажется, что она летит целую вечность. Майор медленно оседает в пыль, голова свешивается набок. Труп фон Хельца напоминает тряпичную куклу. Он больше не кукловод, он превратился в марионетку, у которой обрезаны все ниточки. Водитель в панике мечется над телом и кричит, зыркая глазами в разные стороны. Я сделал то, что велела моя совесть. Я выполнил свою миссию.