– С чего бы вдруг? – пожал плечами поручик. – Может, это у тебя на непогоду? Бывает… Иные заранее чувствуют.
Он с некоторым беспокойством поднял глаза к небу – ясному, безоблачному, густо-синему с розово-золотистой полосочкой заката на горизонте. Страшных рассказов о жутких буранах на Большом Сибирском тракте, губивших под снегом целые обозы, он с детства наслушался предостаточно, однако давно знал, что это – не более чем сказки. Такого попросту не бывает. Разве что приезжих из России умышленно пугают страшными россказнями о погибельных вьюгах, засыпающих обозы снегом на высоту нескольких человеческих ростов, – а потом мол, к весне, когда снега примутся таять и сходить, взору путника открывается ужасающая картина, десятками стоят замерзшие лошади и люди, скопищем чудовищных статуй. Он и сам на этот счет был не без греха, а уж Самолетов, по его собственному признанию, по ту сторону Уральского хребта частенько пули отливал, живописуя и метели, погребавшие целые губернские города, и медведей-людоедов величиной с быка, и массу иных ужасов, которым сплошь и рядом верили…
Другое дело, что в метель, ничуть не опасную для жизни, обоз двигаться не будет, останется пережидать на месте. А зарядить пурга может на пару-тройку дней, от скуки с ума сходить начнешь, если водкой не развлекаться…
– Да нет, какая тут непогода, – сказал Кызлас уныло. – Плохо что-то вокруг, Петрович, не знаю, как объяснить… – он словно бы прислушался, насторожился, поднял палец с корявым ногтем. – Слышно же…
И такая серьезность читалась на его лице, что поручик невольно застыл, обратившись в слух.
Доносились тихие разговоры, скрип снега под ногами, фырканье лошадей, прочие привычные звуки… Он старательно вслушивался. И, вот странность, скоро и в самом деле ему стало мерещиться, будто непонятно откуда, вполне даже явственно, долетают странные отголоски. Словно бы раз за разом некто, неизвестно где находившийся, дергал великанскую струну, и она послушно отзывалась протяжным печальным звоном, далеко разлетавшимся над бескрайней снежной равниной, над людьми и возами, распространяясь вокруг затухающим дребезжанием на пределе слуха. Все это повторялось в точности – и понемногу под этот печальный непонятный звон в душу начинала заползать нешуточная тоска…
– Да к черту! – прикрикнул поручик, швыряя под ноги потухшую папиросу. – Ерунда все…
– Слышал?
– Что? Да ничего я не слышал!
– Врешь, слышал, – сказал Кызлас тихонько. – У тебя лицо такое сделалось… Никто вроде бы не слышит, Петрович, а мы с тобой слышим. У меня-то дядя шаман, так что ничего удивительного… А вот ты, Петрович, чистокровный орыс…[1] У тебя тоже, значит, такое есть…
– Да провались ты пропадом, родня шаманская, – сказал поручик без злобы, усмехаясь. – Я же тебе не приезжий какой, чтобы мне голову дурить всякой чертовщиной…
– Но слышал ведь? Звенит и звенит, как струна на чатхане[2], только чатхан должен быть с дом величиной…
– Вздор. Мало ли что звенит…
– Беда звенит, – убежденно сказал Кызлас. – Большая беда… Печально мне, Петрович, а никуда не денешься…
– Мистик доморощенный, – фыркнул поручик. – На дворе – одна тысяча восемьсот восемьдесят третий год от Рождества Христова, не помню, какой уж это год по вашему языческому исчислению, а впрочем, его вроде бы и не имеется…
– Я крещеный.
– Ну, тогда тем более не разводи тут мистику, а то отец Прокопий тебе от всего пастырского рвения выволочку устроит… Долго бока болеть будут. Слушай, Кызлас, может, тебе чаю вынести? А то водки, у меня есть…
– Не надо мне ничего. Тоска…
– Ну, как знаешь, – пожал плечами Савельев. – Была бы честь предложена, а от избытка Бог избавил…
– Отойдя на шаг, он неожиданно для себя вновь замер и прислушался. Сквозь обычный бивачный несуетливый гомон вновь донеслись эти странные аккорды великанской струны – дзииинь… дзииинь… дзииинь… Над снегами, над трактом, над лошадьми и людьми… Словно чаша темнеющего небосвода стала, в полном соответствии со средневековыми заблуждениями, хрустальной твердью, и непонятный звон, отражаясь от нее и резонируя, прокатывался над белой равниной…
– Да поди ты! – неизвестно к кому обращаясь, пробормотал себе под нос поручик. – Метеорология… Атмосфера… Электричество, знаете ли…
Он дернул дверцу и уже привычно влез в возок. Внутри, несмотря на тесноту, все же наладилось некое подобие домашнего уюта: свеча в углу достаточно ярко освещала внутренность кибитки, поскольку горела в английском корабельном фонаре с толстым и выпуклым стеклом, презентованном на прощание поручиком Толстых как вещь в долгой дороге необходимая. На превращенном в подобие стола чемодане, покрытом не холстинкой, как у Позина, а настоящей скатеркой, курились вкусным парком две глубокие оловянные тарелки с пельменями, вскипевший на бульотке чайник распространял в тесном пространстве приятное тепло, лежали гретый белый хлеб, сыр и печенье. С учетом окружающей природной обстановки – едва ли не хоромы…
Поручик, опять-таки привычно уже, протиснулся на лавочку, осторожно повозился, устраиваясь. И неожиданно для себя самого выпалил:
– Лизанька, а можно водки?
– Конечно, муж и повелитель, дело, можно сказать, святое…
Лиза тоже привычно, даже не глядя туда, запустила руку в один из дорожных мешков, извлекла засунутый в рукав от старой шубы предохранения ради полуштоф, наполнила серебряную стопку и бутылку на всякий случай убирать не стала.
Чрезмерно громко, как будто стараясь заглушить сейчас вроде бы и не долетавшие непонятные звуки, Савельев бережно поднял стопку над импровизированным столом, произнес говорком разбитного старослужащего солдата:
– Значица, наше нижайшее вам, дражайшая! Ваше здоровьице!
Лиза улыбнулась как-то очень уж бледно. Осушив стопку единым духом, Савельев склонился над тарелкой, выловил ложкой пельмешек, прожевал его, мотнул головой. Жизнь вроде бы снова представала беззаботной и упорядоченной, безо всяких шаманских странностей.
– И осталось нам менее трети пути, милая, – сказал он бодро, можно даже выразиться, браво. – А там город, цивилизация, железная дорога – и Петербург впереди… Что ж ты насупилась, золото мое самородное? В столицу едем…
– Вот то-то… – печально сказала Лиза.
– А что такое?
– Мне только сейчас в голову пришло… – она потеребила двумя пальчиками высокий ворот платья под распахнутой шубой. – Как же, я по столице ходить буду? Там же европейские моды, на меня будут глазеть, как на чучело гороховое… Верочка Иртеньева рассказывала, что там каждая горничная старается щеголять согласно европейской моде. И кем же я буду выглядеть…
Ухмыльнувшись про себя этим типично женским рассуждениям, Савельев сказал беззаботно:
– Да уж, мне значительно легче. Мундир везде одинаков, был бы отглажен, а сапоги должным образом сверкали…
– Я серьезно… Ведь буду, как чучело…
– Пустяки какие. Мы же это, Лизонька, обсуждали уже. Некоторой суммой для обустройства располагаем, – он не глядя похлопал по тугому боку одного из дорожных мешков. – Как выразился бы его степенство Николай Флегонтыч, и золотишко звенит, и ассигнации похрустывают. Дворцов и роскошных выездов пока не обещаю, но уж в затрапезе ты у меня никоим образом ходить не будешь, уж экипировать-то тебя смогу получше, чем столичных горничных…
– Да, когда-то это еще будет… – с шутливой капризностью произнесла Лиза. – Пока до этого дойдет, на меня на петербургских проспектах смотреть будут, как на чучело, в первое время…
– Не будут, – заверил Савельев. – Поскольку ты будешь в шубе, под коею платьишко устарелого провинциального артикула разглядеть вовсе даже и невозможно. А таращиться на тебя будут точно, но не как на чучело, а как на ослепительную сибирскую красавицу. Светски выражаясь, этуаль… Мон этуаль, сиречь звезда моя… – он, поразмыслив, налил себе еще водки, решив этим и ограничиться. – Ах, Лизавета Дмитриевна, знали б вы, как во мне кровь играет…