– Не вы ли недавно выражали преклонение перед историей, мой друг? – напоминаю я. – Разве традиции не суть каркас бытия, животворная кровь Церкви? Сколько я помню, прежде чем приняться за еду, вы произнесли латинскую молитву…
Он втыкает вилку в грудь своего фазана – можно подумать, что перед ним французский священник, нетвердый в вере, – и ничего не говорит. Просто усмехается.
Прожевав еще несколько кусков, я спрашиваю:
– Как же это вы трапезничаете за столом антихриста? Да еще и француза…
Падре улыбается и говорит себе в оправдание:
– Когда ему принадлежал этот стол, он еще оставался епископом. И вообще, он не был антихристом. Вернее, это я так думаю. Он был божьим человеком. Исцелял недужных. Харизматическая католическая церковь существует по сей день. Я не… – Он поднимает вилку, обремененную куском плоти. – Но она существует. Например, иезуиты.
Я не могу понять, одобряет он иезуитов или нет.
С мясом покончено, и я помогаю убрать тарелки.
Он достает коньяк и орехи. Мы возвращаемся к столу.
– А вы с самого начала хотели быть только священником? – интересуюсь я.
– Да.
Посеребренными щипцами он раскалывает скорлупу миндаля.
– Вам никогда не хотелось стать врачом, или учителем, или еще кем-нибудь, кто не имеет отношения к Церкви?
– Нет. А вам, синьор Фарфалла?
Сказано с ухмылкой. Он, видимо, знает, что я получаю письма на имя Кларка, Клерка, Леклерка и Гиддингза. Наверняка интересовался у синьоры Праски, а она, будучи женщиной достопочтенной и богобоязненной, все ему разболтала – ведь это ее пастырь, а она – пожилая женщина, и вера ее в таких людей безоговорочна. А вот я не склонен к безоглядному доверию.
– Вы с самого начала хотели быть художником? – спрашивает падре.
– Других вариантов я не рассматривал.
– А стоило бы. Убежден, что у вас есть и другие таланты. Что вы можете управляться не только с кистью и бумагой, акватинтой и карандашом. Вы бы попробовали еще что-нибудь. У вас руки ремесленника, не художника.
Я ничем не выдаю замешательства. Слишком близко он подошел к истине.
– Вам бы создавать что-нибудь настоящее. Красивые вещи… Это может оказаться прибыльнее, чем рисовать картинки с насекомыми. Вряд ли на них разбогатеешь.
– Никогда не разбогатеешь.
– А может, вы и так богаты? – предполагает он.
– Не меньше вашего, мой друг.
Он безмятежно смеется.
– Я неизмеримо богат. У меня полные погреба Бога.
– Тогда я, пожалуй, беднее, – сознаюсь я. – Как раз этой-то ценности у меня и нет.
Я отпиваю коньяк.
– Вы бы могли… – начинает падре и останавливается. Он уже давно понял, что переубеждать грешника за фазаном и бренди – дело безнадежное.
– А какие такие вещи мне, по-вашему, стоило бы создавать?
– Украшения. Вам бы стать ювелиром. Быстро разбогатеете. С вашими рисовальными талантами… А еще вы можете рисовать деньги.
Он бросает на меня острый взгляд. У меня пробегает мысль: если убрать занавеску с окошечка в исповедальне, именно таким взглядом он и будет смотреть на грешников, пришедших к нему за отпущением грехов и епитимьей. Многолетний опыт научил его проникать взором за маску.
– А вот это уже настоящий грех. – Я пытаюсь обратить его тонкое замечание в шутку. – Похуже, чем предаваться чревоугодию за столом антихриста.
Я чувствую, что падре знает: со мной что-то не так. Он знает, что у меня есть деньги. Знает, что на картинки с изображением бабочек-парусников не проживешь. Нужно удвоить осторожность.
– Я уже не молод. У меня есть сбережения. С прошлой работы.
– А что это была за работа?
Вопрос он задает без всяких экивоков. Это человек без двойного дна, и тем не менее я не могу полностью ему доверять. Он никогда меня не выдаст, и все-таки лучше ему не знать, более того – даже и не догадываться.
– Да всякая разная. Одно время у меня было ателье…
Это ложь. Но падре проглатывает ее, потому что я вроде как обезоружил его своей искренностью.
– Я так и знал! – Он просто в восторге от своей дедукции. – У вас руки как у хорошего портного. Вот вы бы этим снова и занялись. Шить одежду – прибыльное дело.
Он одаривает меня широкой улыбкой и поднимает бокал, предлагая безмолвный тост – то ли за мои таланты портного, то ли за свои – сыщика. Я не могу понять, за что именно, и просто повторяю его жест.
А потом, пожелав падре Бенедетто спокойной ночи, я возвращаюсь по темному переулку на Виа дель Оролоджо и прокручиваю в голове наш разговор. Мне очень нравится этот святой отец, но подпускать его слишком близко нельзя. Он ни в коем случае не должен узнать правду.
Святых в Италии, почитай, столько же, сколько посвященных им церквей. Там, где Блаженный или Блаженная появились на свет, где творили чудеса, где обретались в обители или в пещере, где приняли смерть или мученичество, – на каждом таком месте стоит по церкви. Порой это грандиозные постройки с величественными колокольнями, внушительными фасадами и обширными, мощенными камнем площадками перед ними, а порой – эдакие убогие лачужки, хотя и клерикального вида. Но даже перед самой скромной церквушкой имеется пьяцца.
Если пройти по vialetto, свернуть налево по Виа Черезио, а потом еще раз налево у Виа де Барди, вы окажетесь у подножия длинной мраморной лестницы. Нижние ступени всего метр-два в ширину, но выше, примерно с середины холма, они увеличиваются в размерах и на самом верху, где расположена пьяцца, достигают метров пятнадцати. Ступени отполированы до блеска – временем и ногами паломников. Впрочем, теперь по ним карабкаются только любители пошататься по магазинам, влюбленные, обнявшие друг друга за талию, и туристы с фотоаппаратами и видеокамерами. Между камнями выросли пуки сочной травы, а над ними летает мусор. В последнее время, причем только в ранние утренние часы, сюда стали наведываться наркоманы. Я уже несколько раз замечал у стены выброшенные иглы для шприцев.
Мрамор довольно низкосортный, выбран скорее за крепость, чем за красоту. Он покрыт темными, расплывчатыми прожилками и напоминает запястья наркомана.
Мимо верхних ступеней проносятся машины. Тротуар здесь очень широкий, и в туристический сезон на нем собираются уличные артисты и торговцы. Среди них – флейтист. Он ставит свой пюпитр под зонтиком, привязанным к знаку «стоянка запрещена», на котором какой-то раздраженный водитель презрительно вывел краской из баллончика: «Non sempre».[35]
Флейтист – молодой человек чахоточного вида, с бесцветной кожей и запавшими глазами. Подозреваю, что он из числа здешних утренних завсегдатаев, курящих травку и колющихся героином, – изгой двадцатого века, современная жертва проказы или чумы. Правда, без колокольчика. Вместо колокольчика у него старенькая, замызганная флейта.
Но даже из такого неважнецкого инструмента он извлекает прекрасную музыку. Он специализируется на барокко. Он переложил несколько вещиц для флейты и играет их с самозабвенностью одновременно трогательной и вызывающей жалость. Он сидит на корточках под своим зонтиком, подложив под ягодицы грязноватую подушку, и пальцы его бегают по черному телу флейты с совершенно неожиданной быстротой. А еще он, похоже, не знает проблем с дыханием и, доиграв одну мелодию, делает перерыв перед следующей только для того, чтобы отхлебнуть дешевого, простецкого вина. Если утро было удачным, он обедает в соседнем баре хлебом с несколькими анчоусами и запивает их черазоло, разбавленным минеральной водой.
Иногда я слышу его по вечерам – музыка плывет над крышами и добирается до лоджии, вступая в состязание с закатным хором цикад. Я сижу тихо, на полке под балюстрадой горит масляная лампа, а я думаю о том, что он тоже часть моего ремесла, моей профессии. Я – проводник в вечность, провозвестник потустороннего, а он – мой менестрель, мой Блондель, играющий под окнами моей башни смерти.
Рядом на площади выступает кукловод. Днем он прячется за сценой, обитой тканью в яркую полоску, словно викторианские балаганчики, в которых показывали представления про Панча и Джуди. Его дневные куклы – марионетки, которых дергают за ниточки. Они пляшут и подпрыгивают, а краснолицый клоун даже ловко кувыркается, умудряясь при этом ничего не запутать, и высокими, писклявыми голосами декламируют детские стишки или местные легенды. Аудиторию кукловода составляют здешние школьники и старики, а также малолетние туристы. Все они, малые и старые дети, дружно смеются и бросают мелочь или телефонные жетоны в металлическую миску, стоящую под сценой. Время от времени кукловод высовывает из-под занавески ногу, цепляет миску пальцами и уволакивает к себе. Звон монет – и миска появляется снова, наполовину пустая. Кукловод следует правилу всех попрошаек на свете – в миске всегда должны быть свидетельства чужих щедрот. Деньги делают деньги – можно подумать, что монетки в миске – это банковский вклад, а зрители обеспечивают на него проценты.