А вот резной или высеченной из камня статуи, обычной для кумирен, где я бывал раньше, здесь не нашлось, и алтарь оказался всего лишь небольшой мраморной площадкой, к которой сходились две лестницы, симметрично огибающие правую и левую стороны зала, словно крылья или чьи-то заботливые объятия.
Лестницы начинались примерно в трех человеческих ростах от пола, отходя от галереи, полупоясом проходящей по стенам кумирни. Две тропы, спускающиеся с неба на землю… Но странник оказался всего один. Он, а вернее он-она, появился наверху левой от входа лестницы, и немногочисленные молельщики, вошедшие в кумирню вслед за нами, затаили дыхание, превратив тишину зала в благоговейное молчание.
Невысокий, тоненький, как и многие прибоженные, он-она был обязан своей хрупкостью еще и юному возрасту: сомнительно, чтобы до ведения служб допускались дети, а этот выглядел именно ребенком. Черноволосый, темноглазый, с желтоватой кожей, свойственной всем южанам, он-она тем не менее казался здесь чужим, примерно так же, как и белокурый бальга. Но если блондин вызывал в сердцах горожан что-то вроде враждебности, то прибоженный оказался совсем в иной ловушке. Беглый осмотр взглядов, обращенных к спускающейся по лестнице фигуре, показал, что люди, пришедшие на молебен, не считают хранителя кумирни человеком. Кем угодно, но только не существом из плоти и крови.
И все же он улыбался. Чуть рассеянно, чуть отрешенно, но улыбался, глядя на собравшихся перед алтарем. И чувствовалось, что прибоженный рад был бы сбежать по ступенькам, но груз, слишком тяжелый для юных плеч, заставлял выверять каждый шаг, незаметный под длинной белоснежной мантией.
Белый голубь над стаей воронья… Он остановился ровно на середине круглой площадки и поднял ладони, словно приветствуя гостей, а потом опустил руки и сцепил пальцы замком. Неплотным, в отличие от того же бальги, чьи костяшки заметно побелели.
— Божьим промыслом нам дарован день новый, осененный светом небесным. Но тьма всегда рядом, она разжимает свои острые когти лишь утром, а потом только и ждет вечера, чтобы вновь вонзить их в души, если те беззащитны… — Голос звучал звонко, как и положено юности, но так плавно, что казалось, прибоженный поет, а не читает молитву. — Есть только два пути, чтобы отразить нападение. Можно наточить собственные клинки и ответить ударом на удар, но то удел немногих. Удел тех, кто кладет свои жизни на алтарь вечной битвы между тьмой и светом… Они способны лишь уничтожать врага, врезаясь в его ряды, проливая кровь и лишая души спасения. Но за их спинами остаются другие! Остаются те, кто не может быть воинами, потому что война — это дорога к смерти, а люди должны жить, сменяя друг друга поколениями…
Он вряд ли до конца сам понимал, о чем говорит, но проповедовал проникновенно. Пожалуй, даже азартно, если не отчаянно. И казалось, был счастлив видеть перед собой хотя бы одного человека, для которого повторил бы все то же самое не один десяток раз. Просто так. Потому что его слушают.
— Но и каждому мирянину ежечасно грозит опасность потерять свет своей души. Любое слово лжи, любой взгляд, исполненный алчности или вожделения, по искорке уносит пламя того костра, что был разожжен божьим велением при рождении человека. Любой поступок, причиняющий вред тому, кто находится рядом, любое сомнение воруют тепло нашего сердца. Костер постепенно затухает, и тогда жажда вновь обрести огонь внутри себя порождает желания…
Любопытно. В Веенте я такого точно не слышал. Хотя, надо признать, сейчас звучала речь, не лишенная смысла. Если задуматься и припомнить все те разы, что мне приходилось лишать жизни других людей, пусть и заведомых преступников, после содеянного становилось… Не то чтобы дурно или больно, но именно холодно. Словно какой-то сквознячок забирался под одежду, а потом и под кожу, холодя внутренности. Он быстро исчезал, это правда, зато воспоминания уходить не спешили.
— Желания. — Прибоженный сделал скорбную паузу. — Не что иное, как двери, которые мы сами прорубаем навстречу погибели. Они ослабляют нас больше, чем пробоины в доспехах или раны на теле. Объятые желаниями, мы постепенно забываем о людях, окружающих нас, и, когда наконец оглядываемся вокруг, не видя никого, оказываемся целью жестокой охоты… А охотники не дремлют. Они чуют прореху в защите души яснее, чем натасканные на дичь псы. И устремляются туда со всей своей силой, во много крат превышающей человеческую…
Кое-где раздались испуганные вздохи особенно впечатленных верующих. Причем не только женские, как можно было ожидать.
Лус, стоящая рядом со мной, опустила взгляд в пол и быстро зашевелила губами. Танна поднесла сцепленные замком пальцы к лицу, что-то шепнув в них. Только бальга стоял неподвижно и смотрел на прибоженного. Не отрываясь. А тот… Смотрел на него?
— Они приходят, как огонь, но, вместо того чтобы разжечь пламя, пожирают костер души до последнего уголька. А как только свет внутри человека затухает совсем, в его сердце спускается ночь. Время демонов.
Последние слова он произнес тихо-тихо, но голос все равно звенел, и получившийся дребезг очень походил на дрожь стекла в оконной раме, перед тем как оно намерено разбиться.
— Они приходят и уходят и все же никогда не кончаются. Они найдут вас даже за самыми высокими заборами и самыми тяжелыми засовами, какие только можно опустить, запирая дверь. Им нет преград… Кроме одной. Ночь всегда отступает перед светом. Так и демоны отводят свой взгляд, ослепленные светом человеческой души. Храните в себе огонь, зажженный божьим Промыслом. Питайте его послушанием и смирением. Помните: тот, кто наносит удар, сам становится беззащитен, пусть и не перед вашим судом. Но суд свершится и будет беспощаден к ослушникам, растратившим свой огонь на пропитание демонов!
По залу прошел шепоток. Это зашевелились губы молящихся, склонивших голову над собственными сцепленными пальцами. Только бальга стоял прямо, и во взгляде прибоженного, по-прежнему обращенном на блондина, явственно читалось сожаление. Почти жалость. Неужели знает о маленькой тайне местного владыки? Похоже на то. И как же Иакин Кавалено рискнул раскрыть сердце перед служителем веры?
Тем временем молитва стихла, и верующие начали один за другим медленно подходить к алтарю. Каждого из них прибоженный встречал улыбкой и накрывал своими ладонями замки пальцев, протянутые к нему. Накрывал, чуть сжимал, словно благословляя, и кивал, приглашая следующего. Своей очереди дождался и бальга. Впрочем, он задержался у алтаря не дольше, чем все предыдущие молельщики, и это явно не добавило радости взгляду прибоженного. А губы того продолжили улыбаться, приглашая подойти… меня?
Я невольно огляделся по сторонам, но зал уже почти опустел, у дверей оставались только Лус и Танна: первая явно не собиралась двигаться без очередного приказа, вторая ждала возвращения хозяина. Бальга же, заметив мое промедление, вопросительно приподнял бровь. Пускаться в объяснения было поздно, да и неуместно, поэтому я сделал то, что от меня ожидалось: подошел к алтарю.
Вблизи прибоженный показался мне еще моложе, чем издали, а может, таковым его сделало совершенно детское удивление при виде моих рук, спокойно опущенных по бокам. Чувствовалось, что он растерялся, не зная, как поступить с человеком, который в благословении вроде бы и не нуждается.
— Вы не молились вместе со всеми, — наконец пролепетал он, глядя на меня во все глаза.
— Не молился.
— Почему?
Да, совсем еще ребенок. Интересно, сколько лет ему было при посвящении?
— Я приехал сюда из других краев.
В обращенном на меня взгляде читалось, что если хранитель кумирни и знает о существовании мира вне Катралы, то не допускает, что там, за кромкой степей, жизнь идет другим чередом.
— Там небу не возносят молитвы?
— Там больше полагаются на самих себя. Но огонь сердца берегут так же, как и здесь, — добавил я, опасаясь, что все расширяющиеся глаза прибоженного могут лопнуть.
— И никто никогда не ходит в кумирни? — спросил он-она, понижая голос на каждом слове.