Репрессии обрушивались на середняка с такой же легкостью, как и на богатого крестьянина. Их назвали кулаками и, по существу, объявили вне закона. Но этого оказалось недостаточно: партийная пропаганда превратила кулаков в прирожденных убийц и негодяев. Кулаков и их семьи приказано было высылать в отдаленные северные районы, а имущество конфисковывать. Имущество ограбленных кулаков уходило в доход государства, но часть распределяли среди односельчан: люди охотно брали то, что отняли у их соседей. Вот так было фактически уничтожено сельское хозяйство страны.
Эта картина запечатлена в поэме Александра Твардовского «Страна Муравия», принесшей ему общесоюзную славу:
Их не били, не вязали,
Не пытали пытками,
Их везли, везли возами
С детьми и пожитками.
А кто сам не шел из хаты,
Кто кидался в обмороки, —
Милицейские ребята
Выводили под руки.
Эти две строфы из первого издания поэмы выбросила цензура…
Шестого мая Фурцева приняла Твардовского в горкоме, объяснила:
— Что писать в графе о социальном происхождении, этого никто, кроме вас, изменить не может. Но если измените — первичная организация вправе потребовать от вас объяснений, почему, что, как. Оставьте, как было. Или докажите документально, что произошла ошибка. Поезжайте в Смоленск. Я могу позвонить в обком, чтобы помогли, расследовали без паники.
После разговора с Фурцевой Александр Трифонович приуныл, а на следующий день все же решил съездить на выходной в Смоленск — вдруг найдутся какие-то документы. Замечательный писатель Валентин Владимирович Овечкин, автор «Районных буден», опубликованных «Новым миром», предложил свою помощь.
Тем временем по Москве пошли неприятные для Александра Твардовского разговоры о том, что он «отказался взять партийный билет нового образца, пока не исполнят его требование изменить социальное происхождение».
«Что касается моего „дела“, — писал он Овечкину, — то скажу тебе одно: только развернувшаяся работа над загробным Теркиным удерживала меня от почти что отчаяния. Друзья некоторые выжидательно примолкли, недруги возликовали уже было. Я рад бесконечно, что есть у меня друзья, которым не приходится сожалеть о дружбе со мной, и есть люди, в которых хочется верить и которых надо любить».
Обращаться надо было к первому секретарю Смоленского обкома Павлу Ивановичу Доронину. Павел Доронин был сначала в Курске, а затем в Смоленске диктатором областного масштаба. После очередного тяжелого разговора с ним пытался покончить с собой Валентин Овечкин. Видя, что власть творит с деревней, он выступил на областной партконференции. Чиновники там на него так обрушились, что Овечкин от полного отчаяния выстрелил себе в голову из охотничьего ружья. Валентин Владимирович чудом выжил и вынужден был переехать в Ташкент, где прожил остаток жизни.
Но Павел Доронин, который чуть со свету не сжил прекрасного писателя, полностью отдавал себе отчет в происходящем в деревне. Через несколько лет Доронин на пленуме ЦК вспоминал, как они с Ворошиловым осенью 1954 года ездили по области. Вернувшись в Москву, потрясенный увиденным Климент Ефремович сказал, что в Смоленской области хоть Карла Маркса посади, и он ничего не сделает, колхозы там доведены до ручки…
— Вы совершенно правильно говорили, — напомнил ему Доронин, — что такое положение могло случиться только потому, что члены политбюро и Сталин не представляли и не знали, как живет народ. Говорили ведь так, Климент Ефремович?
— Говорил, — подтвердил Ворошилов.
— Вы говорили, — напоминал ему Доронин, — что «только наша оторванность от парторганизаций, наша оторванность от жизни народа могла привести к такому положению, как у вас на Смоленщине». И это действительно так. Положение в сельском хозяйстве на Смоленщине было страшное. Я могу, товарищи, пленуму назвать такие цифры: за 1951–1953 годы из области ушло сто тысяч колхозников. Причем как уходили? Сегодня в колхозе пять бригад, завтра четыре. Ночью бригада секретно собиралась и уезжала, заколотив все дома…
Почему же Доронин молчал, почему не бил тревогу?
— Достаточно было хотя бы маленький намек сделать, что у тебя плохо с хлебом или с другими делами, — ответил первый секретарь Смоленского обкома, — как через три минуты тебя вызывают и начинают говорить: что это у вас там за настроение? Что это за мысли вы вынашиваете? Приходишь в ЦК, входишь к секретарю Центрального Комитета партии в кабинет и не знаешь, выйдешь ты из него или нет. Такая обстановка не способствует откровенному разговору. Вы тогда, товарищ Ворошилов, говорили: «Что вы молчите?» А я вам сказал: «Климент Ефремович! Вот если бы я к вам приехал и рассказал все, что вы сейчас видели своими глазами, вы бы мне сколько уклонов приклеили?»
Но так свободно Доронин позволит себе говорить только через три года. А когда к нему обратился Твардовский, то Павел Иванович действовал крайне осторожно. Он хотел бы помочь знатному земляку, но не решился брать на себя ответственность и подписать бумагу, что не был отец Твардовского кулаком.
Девятого июня 1954 года первый секретарь Смоленского обкома Доронин отправил результаты проверки первому секретарю Московского горкома Фурцевой под грифом «секретно»:
«Кроме отца и матери в семье Твардовского было семеро детей. В четырнадцатилетнем возрасте т. Твардовский А. Т. ушел от отца в г. Смоленск и устроился на работу в типографии сначала учеником, а затем рабочим. С тех пор в семью отца он не возвращался…
Ввиду недостатка рабочих рук во время уборки урожая Твардовский Т. Г. нанимал иногда одного-двух сезонных рабочих… Постоянной наемной рабочей силы в хозяйстве не было… Судя по материалам проверки, хозяйство Твардовского Т. Г. было не кулацким, а крепким середняцким хозяйством, удовлетворявшим личные потребности семьи».
Фактически это был оправдательный документ. Но Доронин подтвердил, что Твардовский-старший нанимал рабочих. А это и был главный формальный признак кулака.
Второго августа Александр Трифонович позвонил Фурцевой.
— Да, мы получили материал, но нужно поговорить, — ответила Екатерина Алексеевна. — А я должна посоветоваться. Позвоните через денек?
Но застать на месте первого секретаря Московского горкома оказалось непростым делом. Фурцева не знала, как быть.
Это вообще был исключительно сложный для Твардовского момент. Его критиковали за яркие, но пугавшие чиновников публикации в «Новом мире», который он редактировал, и за поэму «Теркин на том свете» — работу над ней он как раз заканчивал. Авторы «Нового мира», опережая время, жаждали обновления и избавления от идеологических сталинских оков. Заместитель заведующего отделом науки и культуры ЦК КПСС Павел Андреевич Тарасов грозно предупредил Твардовского:
— Редколлегия «Нового мира» будет вызвана к товарищу Поспелову.
Петр Поспелов был секретарем ЦК КПСС по идеологическим делам.
— Мы очень рады, — бодро ответил Твардовский, — там мы постараемся доказать нашу правоту.
— Сомневаюсь, — скептически заметил Тарасов. Опытный чиновник оказался прав.
Седьмого июля сатирическую поэму «Теркин на том свете» жестко раскритиковали на секретариате ЦК партии, назвав ее «идейно порочной и политически вредной».
На секретариате ЦК выступил Хрущев:
— Не может быть двух мнений — обсуждаемые статьи «Нового мира» и поэма Твардовского «Теркин на том свете» заслуживают осуждения… Товарищ Твардовский человек политически незрелый… Как он мог это написать? Зачем он загубил хорошего солдата, послал Теркина на тот свет? Твардовский человек малопартийный! Возможно, на него подействовало членство в ревизионной комиссии ЦК? Возможно, он думает, что раз он член ревкомиссии ЦК, то сможет повлиять и на ЦК? ЦК никому своих прав не уступит… Не стоит списывать Твардовского со счетов литературы. Надо повозиться с ним, но не уговаривать… Разгромного решения ЦК по журналу принимать не следует. Надо спокойнее пройти мимо этого случая. Мы настолько сильны, что никакие мертвые Теркины не потрясут устоев государства…