А она продолжает:
– Наука, парень, в нас самих, в любви к природе, к людям, без нее нет понимания, научись любить, Борис Акимыч, и многие тайны откроются, поймешь, что наука вон в лесу, каждом дереве, травинке, корешке… В тебе, во мне. Постарайся увидеть суть вещей. Учись видеть кругом себя. Говорить ученые слова – большого ума не нужно. И ворона может. Полюби людей. Не на словах, не по обязанности – от сердца полюби. Такими, какие они есть. Живые. И не ленись учиться. Всю жизнь. Вот мне уж… неважно. А я все одно – учусь.
Я крякнул.
– Всю жизнь, что ли, учиться? Это ж как?
– А хоть бы и всю жизнь. Иль ты думаешь, что я не училась? Еще раз скажу – учусь. Вот с тобой говорю и учусь. И скажу тебе – спасибо. Кое-чему научил меня – ведьму старую. Но повторю: люби людей и будь к ним милосерден, тогда многое поймешь.
Сижу я, пытаюсь бабку понять, а мысли, будто дробь свинцовая в голове, так и пересыпаются. С хрустом! Бурчу: «Ничего я не думаю», а про себя: «Завела бодягу: возлюбите ближнего, подставь правую ягодицу, если пнули тебя в левую». А бабка Василиса опять смеется:
– И верно, к чему думать? Это ж трудно! – На ходики глянула. – Одиннадцатый уже! На заре вставать! Давай-ка стелиться.
Думаю, и где она меня положит? И кем я завтра встану? Колдунья ж! А она со стола убрала, ко мне поворачивается и спрашивает:
– На сеновале ляжешь или в горнице?
– На сеновале, – отвечаю, а про себя думаю: там безопаснее, и такая мыслишка глумливая: а дочки или внучки у нее нет? Однако бабка Василиса ничего не сказала. То ли не стала мысли мои читать, то ли деликатность проявила. Не знаю.
– На сеновале, – отвечаю, а про себя думаю: там безопаснее, и такая мыслишка глумливая: а дочки или внучки у нее нет?
Дала она мне наволочку, одеяльце шерстяное солдатское… И провела с лампой на двор, показала, где сеновал. Я набил наволочку свежим сеном, укрылся одеяльцем, как шинелькой, и провалился.
Сны снились… не то чтоб страшные, но какие-то странные. Мама приснилась, отец, погибший на войне. Я его и не помню. Но точно знаю – отец снился. Ничего они не говорили, только смотрели. Друг на друга… а меня будто и не видели. Потом исчезли.
И совсем под утро, помню, что-то необыкновенное снилось и не так чтобы приятное: лица, животные, и все ходят куда-то. То ли хороводом, то ли в направлении, но я не понял… потом уже что снилось, не помню.
С сеновала слез, студеной водой из бочки глаза промыл – и в горницу. А там опять серые стены, стол колченогий, книги нигде не видно. Рыжий котяра на табуретке дремлет. А у стола, на скамейке, сидит ветхая старушенция, не та баба-яга, а совсем дряхлая… нос подбородка касается, и непонятно, в чем душа держится. Я ей:
– Доброе утро, бабушка, а где бабка Василиса?
Затряслась она, захихикала…
– А я это, – говорит, – или не признал, с кем вчера чай пил да ватрушки нахваливал?
Тут у меня сердце и дало такую серию экстрасистол, аж в макушке отразилось.
Вот и выходит – не верь глазам своим! Я хоть и комсомолец, а от страха перекрестился. Ничего – бабка осталась бабкой. Взяла она меня за руку и жалобно так просит:
– Милок, ты прости меня. Срок мой подходит. Приезжай на Крестовоздвиженье.
(Будто я знаю, когда это.) Она поясняет:
– Двадцать седьмого сентября. Я тебе передам кое-что… гостинец приготовлю. Только обязательно приезжай. Одна ведь я!
Ну что сказать? Пообещал. И засуетился что-то, да еще меня в район в этот день опять вызвали, в общем, вспомнил я о Крестовоздвиженье и обещании, когда услыхал колокола. Бабку, мимо идущую, спрашиваю: почему звон? Она и сказала. Меня будто током прошибло. Обещал же! А куда? Уже вечер… Думаю, ладно, завтра к ней поеду. Велика важность?! Да вот что-то точно толкало меня. И, как назло, ни одной попутки. Смотрю – подвода, я к мужику:
– Отвези.
– А что случилось?
– Вызов у меня к бабке Василисе.
Мужик аж с лица спал. Помрачнел. Я ему:
– Мне быстрей надо…
А он словно вареный. И чем больше я его тороплю, тем он медлительнее и медлительнее… Наконец посулил я ему бутылку купить, так он, пока я из сельмага чекушку не принес, не шевельнулся.
Потом мы потрюхали. В деревню въехали, я с подводы соскочил. Мужик сразу на разворот и давай нахлестывать! Хорошо, луна полная, как фонарь. Да сам не знаю, чем еще светило, но я напрямик через огороды к Василисиному дому. Подошел, а он еще страшней, чем в первый раз. У меня часы «Победа» от дядьки-фронтовика остались, там стрелки светятся, я только перешагнул порог, и стрелки на полуночи – раз, сошлись.
В горнице вижу: лежит бабка Василиса на лавке, руки на животе сложила, на груди у нее книга, а на книге – кот сидит. Ровно статуэтка. Я про себя даже не подумал, что бабке тяжело дышать, должно быть. Глазищи в темноте светятся. С неба луна засвечивает в дом. Бабка лежит желтая, восковая, не шелохнется. Умерла, что ли? А она говорит, не открывая рта и вообще не шевелясь. Я вот точно ее голос слышу:
– Ты опоздал, фельдшер. За опоздание – накажу! А за то, что вспомнил все-таки обо мне, я тебя награжу. Возьми мою книгу и кота. Книгу читай, может, ума наберешься, а кота корми, дай ему дожить до старости. Если научишься людей любить и природу понимать, откроются тебе тайны, а если нет, так дураком и помрешь и всю жизнь будешь опаздывать к тем, кто от тебя помощи ждет!
Сказала так, что я не сразу в себя пришел.
И все. Кот спрыгнул с хозяйки и стал о ногу мою тереться, мурлыкать.
А я Василису законстатировал, написал справку о смерти, досидел до утра с покойницей. Потом справку в сельсовет отдал, чтоб похоронами занялись, и к себе в амбулаторию.
Котяра бабкин прожил у меня два года, мышей ловил до самой дряхлости, потом ослеп. Но я его кормил, витаминами подкалывал. И ведь что обидно, наказ бабкин исполнялся на сто процентов. Опаздывал я. Уж и мотоцикл появился, и телефон провели, а все равно опаздывал. Не то чтоб люди умирали, хоть и всяко бывало, но каждый раз я чувствовал: мог бы раньше, хоть бы на чуток раньше!
Когда кот умер, я его схоронил в лесу. И в ту же ночь бабка Василиса мне приснилась. Такой, как была в тот мой первый приход к ней, – молодая сильная женщина с сединой в волосах и серыми смешливыми глазами.
– Пора тебе жениться, фельдшер. Завтра к вам новенькая медсестричка приедет. Она сирота. Сватайся через полгода – не откажет. А заклятие я с тебя снимаю, потому что завет мой выполнил, и награжу. Будешь теперь успевать к своим больным, никто у тебя не умрет, пока рядом будешь.
Я и в самом деле женился на новенькой сестричке, с тех пор уж тридцать лет вместе. Книгу я сберег. Читать не читаю, больно мудрено написано. Вроде по-русски, а ни хрена не понять.
В кухню вошла диспетчер. Толкнула окаменевшую Женьку:
– Соболева, поднимай своих, у вас вызов!
Женька глубоко вздохнула и пошла будить врача и водителя. А мы сидели, забыв дышать. Наконец Сашка Медведев сказал:
– Мистика с фантастикой.
Борис Акимыч хитренько усмехнулся.
– Фантастика в том, что мы с трех до семи просидели без единого вызова!
Все засмеялись. Действительно! Будто и больные все наши заслушались истории Бориса Акимыча…
Я смотрел вслед уходящей Женечке. А перед глазами стоял ее образ, как она слушала Супруна, синие глаза, соломенные волосы, выбивающиеся из-под черной шапки-ушанки с золотистой кокардой СМП с красным крестом, курносый носик и детские губки, не нуждавшиеся ни в какой помаде.
– Хорошая девчонка, – сказал Борис Акимыч, положив мне руку на плечо, – может, замуж выйдет – повзрослеет? А пока – балаболка. Ты это, Андрюха, собирайся в институт-то, я бригаду сдам… не волнуйся.
Он пошел к выходу. Если за оставшиеся полчаса вызов не дадут, можно будет выгружать вещи из машины.
«Хорошая девчонка Женя, но балаболка», – подумал я. Акимыч очень точно определял характеры людей. Образ блондинки перекрылся шатенкой с шоколадными глазками и оливковым личиком. Я почувствовал себя ослом, стоящим между двумя кормушками, и никак не мог решить: из какой же начать есть?[6]