— Ты слишком много придаёшь этому значения, — сказал он почти спокойно.
— Правда? — спросила она с облегчением.
— Ведь не помру же я от этого.
— Я думала, что лучше сказать все прямо.
— Конечно, ты отлично сделала.
— Но ты всё-таки будешь мучиться?
Карты были сданы, и надо было играть.
— Не буду, — сказал он, сам удивляясь своим словам. — Конечно, жалко, что эта интрижка не удалась, но что делать? Не беспокойся за меня.
— Интрижка? — проговорила она с расстановкой.
— От этого не умирают.
Она выпрямила грудь и откинула волосы с лица.
— Я сегодня не спала ночь. Это было самое ужасное — решить. Я никогда не забуду этого.
Надо было кончать как можно скорей.
— По совести говоря, — сказал он, храбро глядя ей в глаза, — эта история мне самому немного надоела. Слишком долго — целых два месяца.
Она встала.
— Что ты сказал? Надоела?
— Да.
— Вот как? Это для меня новость.
— Ну что ж!
— Я думала, что ты меня любишь.
— Хм. Я не знал, что ты придаёшь этому такое значение.
Она нервно стиснула руки.
— Это неправда, — воскликнула она, волнуясь. — Неправда, слышишь? Ты любил меня все время. Ну, скажи, любил?
В нем горячо забилась кровь. Какой вздор, — конечно, любил и больше всего — в эту именно минуту.
— Немножко, — сказал он из последних сил.
— Матвеев, неправда!
— Я просто забавлялся. В Чите нечего было делать.
— Ты сейчас это придумал?
— Ну как хочешь.
Он с удивлением заметил, что у неё выступили слезы.
— Как это гадко, — сказала она порывисто. — Значит, ты смотрел на меня как на вещь, на пустяк? Ты шутил со мной? А я так волновалась, когда шла к тебе!
Она волновалась! Матвеев взглянул на неё холодными глазами и с горечью подумал о своей смешной и глупой судьбе. Но он не хотел казаться смешным.
— Я не хуже и не лучше других мужчин на этой грешной земле. Пахло жареным, и мне хотелось попробовать, — сказал он тоном опытного развратника.
Её брови высоко поднялись, и несколько минут она разглядывала его, как нечто новое.
— Однако, — медленно проговорила она, чувствуя себя униженной и глубоко несчастной. — Я никогда не думала, что была такой дурой. Надеюсь, между нами все кончено?
Он сказал, точно спуская курок:
— Все кончено.
Когда она ушла, он долго сидел на кровати, обхватив колени руками, и думал. Думал больше о себе, чем о ней, и все казалось ему новым, необычайным, пугающим.
Он погладил свою изуродованную ногу, оглядел костыли и вздохнул. Смешно подумать, он как будто не замечал этого раньше. Это надо было предвидеть, — ведь странно, чтобы молодая хорошенькая девушка вышла за него замуж, когда на свете столько ребят с крепкими руками и ногами… Теперь его место в обозе, — и она указала ему на это.
Представление откладывается
Через два дня он узнал, что такое настоящая скука. Это было как болезнь. Каждый час ложился на него непереносимой тяжестью, и к концу дня он чувствовал себя разбитым, как после хорошей работы. У него пропал сон и поднималась температура; Варя говорила — лихорадка, но Матвеев знал, что это такое. Безайс честно старался развеселить его и выдумывал какие-то игры, от которых скука становилась прямо-таки невыносимой. Он был повален и лежал на обеих лопатках, лицом вверх. Один раз он унизился даже до того, что стал строить домики из коробок. Безайс принёс карты, и они сели играть в «пьяницы». Они сыграли несколько партий, и Безайс смеялся так добросовестно, что Матвеев бросил карты.
— Эта игра для весёлых покойников, — сказал он, покачивая головой. — Когда на кладбище нечего делать, там играют в неё. Иди, Безайс, я, кажется, засну сейчас.
Он повёртывался на бок и лежал несколько часов, не двигаясь, пока не засыпал. Но даже во сне скука не покидала его.
Когда Лиза вышла из комнаты, он думал, что все кончено, а оказывается, дело только начиналось. Никогда в жизни он не любил так — что они значили, эти девочки, у которых он крал торопливые поцелуи в клубных коридорах, его весёлые грехи и первые тайны?
Что ж, любовь… Любят все — и люди, и цветы, и лошади, в этом ничего особенного нет. Но его любовь была слишком круто посолена. Теперь он прямо с ненавистью вспоминал свои проклятые рассуждения о любви, о женщинах и обо всех этих холодных и умных вещах, которыми он так смешно гордился. Ему хотелось найти и побить человека, который их выдумал. Они хороши как раз до того времени, когда человек попадает в беду, когда ему вдруг таким нужным станет простое и тёплое слово.
Товарищ? Да, конечно, товарищ — большое слово. Но вот он не мог прийти к Безайсу и рассказать, как сшибла его жизнь и тяжёлой ногой прошла по нему. Это нехорошо, когда мужчина приходит к другому мужчине вымаливать утешения, это по-бабьи, это просто невозможно, потому что ничего не сумеет сказать Безайс. «Черт побери, — скажет он, взволнованно трогая ухо в бессильном порыве сделать что-то нужное, — вот так штука!»
У Матвеева был свой взгляд на такие вещи. Их лучше держать при себе и не навязывать другим.
Вот ещё глупая, бездарная история — все эти стриженые бабы с половыми проблемами. Если честно, по-человечески подойти к этим проблемам, то окажется, что их нет вовсе. Это всего только волнующие, дразнящие разговоры о запретном, стыдном — разговоры неврастеников, и его беда в том, что он всем своим большим сердцем поверил в них.
На второй день, вечером, Безайс шумно вошёл в комнату.
— Пойдём к нам, старик, — сказал он. — Знаешь, что я придумал? Я уговорил ребят провести совещание у нас. Хочешь послушать, что там будут говорить?
— А когда они придут?
— Уже пришли.
— Ладно.
Некоторое время он лежал, убеждая себя не лениться и встать, потом нехотя оделся и вышел в столовую. Его сразу охватил сдержанный гул голосов, смех, табачный дым, в котором неясно виднелись чужие лица и огоньки папирос. Их было пять человек, кроме Безайса, который гремел посудой у стола и откровенно гордился честью поить чаем подпольное совещание. На свежей скатерти стояли самовар и чашки, розовел поджаренной коркой пухлый домашний хлеб. Матвеев поклонился и сел. Некоторое время они молчали, а потом заговорили снова — все разом, и в комнате гуще заколебался синий табачный дым.
— Кто любит крепкий? — спросил Безайс. — Не берите тот стул: у него три ножки.
Невысокий косоглазый человек давал информацию о положении на фронте. Это был товарищ Чужой. Новости были лежалые, и говорил он, казалось, больше для себя, — остальные его почти не слушали. Они пили чай и вполголоса разговаривали каждый о своём, кроме одного чернобородого, который молчал и глядел прямо перед собой, о чём-то думая. Он сидел, небрежно раскинувшись грузным, сильным телом, и дымил папиросой в коротких пальцах. Борода делала его похожим на патриарха.
Рядом с ним пил чай, держа блюдце на концах пальцев, пожилой человек. Сам он ничего не говорил и торопливо соглашался со всеми. На углу сидел молодой, красивый парень, и Матвеев чувствовал на себе взгляд его карих глаз. Последний был заслонён самоваром, видны были только часть плеча и ухо, заткнутое ватой.
Матвеев сидел, разглядывая, ожидая чего-то, как сидят на заседаниях, где люди говорят сначала о неважном, скучном, потому что главное так огромно, что трудно говорить о нем сразу. И чашки с цветочками, и домашний хлеб, и благодушный самовар были будто нарочно поставлены здесь, чтобы заслонить эту огромную суть, таящуюся за окнами, в чёрном воздухе, на пустых улицах спящего города. Да и люди сидели, точно переодетые, точно пришли они к незнакомым пить чай и разговаривать о тихом житейском вздоре. Только в лёгкой дрожи пальцев, в неуловимом блеске глаз чувствовалось это горячее кровное братство, в котором люди ставят голову, как последний козырь.
У Чужого было неподвижное лицо и невыразительный голос. Пока он говорил, Матвеев несколько раз старался вслушаться, но потом снова забывал все. Речь шла о каком-то телеграфе — не то надо посадить туда своего человека, не то, наоборот, надо его снять, или, может быть, ничего этого и не говорил Чужой, — слова скользили мимо сознания и таяли, как лёгкий снег. Безайс со смешной торжественностью разливал чай, искоса поглядывая на Матвеева.