Олег закивал.
– Приговорили их к расстрелу, за трусость и дезертирство. Первым капитана повели мимо строя. Он так до последнего момента и не верил, что расстреляют. А когда понял, ноги у него подкосились, колени подогнулись, не слушались совершенно ноги. Его два солдата поддерживали. Так и повис у них на руках. Подошел к нему со спины горбоносый старлей и выстрелил под затылок. Профессионально, видать не в первый раз казнил. Потом второго вывели. Он ногами упирался, головой вертел, все повторял: «Что же это? как же?» А мы стояли как вкопанные. Весь строй будто дышать перестал. Только чуть вздрагивали от каждого выстрела. Мертвецов навидались. А тут советские офицеры… Так вот… Под конец прямо страшно было смотреть на горбоносого. Глаза у него блестели, словно у сумасшедшего.
…как у Богданова на перевале… только этот своих расстреливал, а
Богданов – афганцев…
– Он настолько вошел в раж, что остановиться не мог… Ну вот, а потом потопали мы строем, и никто до вечера ни слова не проронил. Тогда комбат приказал принести канистры со спиртом, и каждому по кружке налили. Я сперва глотал как воду, а под конец прервался, воздух набрал и как меня перехватило. Обожгло все внутри, дыхание сперло. Комбат велел на утро старшине провести обучение. Старшина, хохол у нас был там один, зачерпнул кружку воды, протянул: «Пей залпом». Я выпил, да не за один присест. Вторую кружку протягивает. Я говорю, куда же, не лезет больше. А старшина не отступает, пей говорит, и все! Четыре кружки воды, большие кружки, выдул, пока не научился. Да-а-а… У вас там дезертиры были?
– В нашем полку нет, а так, в принципе, случалось. И в плен попадали, и убегали из части.
– Да… А нас как-то поместили на ночь в пустовавший коровник. На Кавказе дело было. Много хлопцев тогда по деревням набрали, из Грузии, Азербайджана, они на фронт ни в какую не хотели. Мыло хозяйственное всем выдали, кто-то подсказал, что если мыло съесть, в госпиталь отвезут и комиссуют. Они и нажрались этого мыла. Там же щелочь одна. Вспучило. На подводе с десяток трупов увезли. А один решил руку себе прострелить. Тоже подсказал какой-то умник. Сделай дырочку в руке, тебя и комиссуют.
…все как у нас…
Солдатику руку перевязали, а в анкете пометили «СС» – самострел. А вечером пришел офицер из СМЕРШа, и «ССовца» увел. Больше мы его и не видели.
…слава Богу, хоть этого больше нет…
– Я в полку за знамя отвечал. Эстафета знамени… Слыхал про такое?
– Мы, дед, в атаку со знаменами не бегали.
– По знаменосцу всегда первым делом огонь ведут, причем с разных позиций. Почти верная смерть. Потому-то и несколько человек мне выделяли всегда. Сколько раз на волоске от трибунала находился. И сам бежал. Два бойца погибли подряд, я подхватил и побежал. Первое ранение тогда получил. Эх…
– Странно вы, дед, воевали, со знаменами бегали.
– Война-то, Олежка, она на самом деле всегда одинаковая, – разливал водку дед. – И всегда одинаково потом о ней вспоминают. Вернее, стараются ничего не вспоминать. Меня тут недавно в школу на утренник приглашали. Я все думал, что приду и расскажу, что такое война на самом деле, чтоб не думали ребятишки, будто война – это только героизм, как в кино у нас показывают.
– И что?
– Вышел на сцену и растерялся. Никогда раньше не выступал. И полезли из меня какие-то сплошные казенные слова…
…и мне в детстве никто не объяснил, что такое война…
– Будь здоров, дед!
– Ты вот растолкуй мне, Олежка, ерундистику эту. Мы приезжали с фронта и радовались жизни. Война закончилась! Мы были счастливы, старались скорее забыть про войну. А ваше поколение наоборот, будто не хочет ее забывать.
– Потому что она еще идет.
– Ну и леший с ней. Пусть идет! Тебе-то что? Тем более, что отслужил положенное, ранение перенес. И забудь о ней. Ладно бы война где в России была, а то у черта на куличках, в каком-то Афганистане!
– Это, дед не просто, забыть.
– Я не знаю, – покачал головой дед Алексей. – Наше поколение другим было.
– Другим, дед.
– Времена были тяжелые, послевоенные. Жили не Бог весть как. Голодно жили. И холодно. Но ведь вера была в нас!
– В Сталина…
– Верили в него. Он много сделал для страны! Пусть его там поносят нынче! Верили, что осилим разруху, что выправим все, что самые счастливые на свете! А твое поколение, Олег, какое-то потухшее.
…не потухшее, дед… с разоренными душами поколение…
Вернулся недавно тут у нас один комбат. Так пьет он и мечтает в Афганистан опять уехать. Что же это такое с людьми делается? Да чтобы мы на войну рвались после пяти лет! Только если б страна потребовала и приказала! Да что там говорить! Песни ваши «афганские» послушаешь, тоска берет, безысходность полная!
…разоренные души… и великая тоска…
В наших песнях радость звенела, надежда! Про победу, про подвиг советского народа пели!
…мы с тобой дед в разные эпохи и за разные идеалы сражались…
твои идеалы и теперь с тобой, а я в сомнениях, я растерян,
обманут…
– …в госпитале все телевизор смотрел, газеты читал, разговоры разные слушал, сюда пока добирался присматривался, и такое чувство, я тебе скажу, будто вся страна переменилась. Не узнаю я ее. Перестройка, ускорение… Люди совсем другими стали за те два года, пока я воевал… Что-то изменилось, а вот что конкретно уловить не могу…
– Нет, Олежка. Страна не изменилась, и люди точно такие же, как были.
Это ты стал другим.
…без веры гибнет русский человек, без веры превращается в ленивого,
беспринципного, никудышного человечка, спивается, без веры русский
человек пропадает…
Боль приехала вместе с ним, и прописалась в доме, так же, как и он, на равных правах, вот только до поры до времени не подавала виду, обживалась, осваивалась. Пока гостили у родителей, боль не напоминала о себе, а стоило перебраться на новое место службы – оживилась.
Женьке он, естественно, все рассказал в первый вечер, и как в засаду попали, и про госпиталь, только про боли умолчал. Женька, правда, больше расспрашивал про госпиталь, а именно – симпатичные ли там медички. И, что больше всего обидело Шарагина, перебивал его несколько раз, чтобы напомнить про собственные былые подвиги, и про собственные похождения после ранения.
Он думал, что оставил боль в госпитале, что лекарства, которые он принимал, защитят его, а она объявилась снова, насмехаясь над медициной, и поселилась рядышком, как селится домовой, и ожила ночью, как домовой.
Именно ночью пришла боль, когда он был наименее защищен, и желал погрузиться в сон, забыть о дневных заботах и мучительных раздумьях о будущем.
Боль схватила за затылок, и постепенно отвоевывала всю голову, сводила с ума. Иногда в своем воображении болезненном он представлял девчонку-отличницу в школе, в одной из школ, где он учился. У той были шикарные волосы, заплетенные в толстую
…как угорь…
длинную косу. Мальчишки на перемене подбегали к ней сзади и таскали ее за косу. Девчонка кричала от беспомощности собственной, но ничего сделать не могла. И Олегу теперь боль его нынешняя рисовалась, как коса; боль физическая и боль душевная сплелись воедино в длинную косу на затылке, которую кто-то сильно тянул назад.
Боль медленно добивала, и он понимал, что она не уйдет, пока жив он, чтобы там не обещали врачи, и какие бы лекарства не прописывали, что она будет с ним до самого конца.
Он стонал, и боялся, что разбудит дочь.
…что будет, если она проснется? что она подумает? что отец
напился? она может сильно испугаться!.. будет потом бояться меня…
А когда боль усиливалась до предела, дальше которого терпеть был не в силах человек, ушел в ванную и бился головой о стену. Долго бился, пока не притупилась боль.
…я больше не могу! лучше смерть, чем эта адская боль… я не хочу,
не могу так больше жить! не могу больше ее терпеть! лучше