– Дознался? Ты и в самом деле подумал, что я из сокола петухом обрядился? Нет, Дементий, ежели иной раз и обряжаюсь, то по хитрости. В этих местах без нее шагу нельзя ступить. Здесь даже лешие к нашему воеводскому званию не больно большое уважение имеют.
– Кем послан, спрашиваешь? Как сказал давеча: царем Московским и всея Руси Иваном Васильичем, чтобы за строгановским воровством глядеть, отучить их пригревать царских ворогов.
– Врешь. Нет у тебя такого царева наказа. Ведомо мне, кем послан беглых бояр ловить. Ведомо, с кем будешь делить прибыток от отобранных богатств. Скуратову служишь.
– Да ты разум потерял, боярин!
– Нет, разум мой при мне. А вот ты теперь не сплошай.
– Да будет, будет, боярин! До чего договорились. Все оттого, что лишку меду хлебнули. Пора спать ложиться.
– В воеводской избе, на втором ярусе, для тебя все налажено.
– Вот и спасибо.
– Сторожить тебя будут твои же люди.
– Воля твоя, небось и чердынская стража надежна. А теперь давай порешим: о чем говорили, о том позабыли. Говорили-то мы с тобой с глазу на глаз.
– Живу, Дементий, в Чердыни, а приложу ухо к земле и слышу, как в Москве колокола звонят.
– А ты в самом деле хитрый. Неужто перед Строгановыми шапку свою боярскую первым сымаешь?
– Нет, не сымаю. Чтобы себя не уронить, я их на своем крыльце с непокрытой головой встречаю.
– Опять, выходит, хитрый.
– Какой есть. Весь на виду.
– А скажи мне, как попу на исповеди: сам-то Строгановых боишься?
– Боюсь.
– Да не верю!.. А впрочем, пожалуй, и верно боязливым ты стал; даже боярыню свою, красавицу показать боишься. Наслышан я про ее пригожесть. Самому царю ведомо, что жена у тебя – новгородская красавица. Пошто не позвал к трапезе?
– Звал.
– Обещалась к перемене блюд, да, видишь, мы с тобой и в пол-ужина насытились; знать, на покой ушла.
– Бабам надо приказывать, они силу в нас почитают. Красавица не красавица, все одно – баба. Моя жена покойная крута была нравом, но ослушаться моего наказа не смела.
Оба вздрогнули, когда услышали из темноты певучий голос боярыни Анны Орешниковой:
– Ежели бы жила жена твоя в этом краю, не испугалась встречь мужнину наказу пойти. Наша чердынская жизнь с московской не схожа. Опасности ее нас не милуют. Коли надо ей, так и смерть нас в ряд с мужиками кладет. И думать умеем, привыкнув вместе с мужиками право на жизнь по-волчьи у судьбы выгрызать.
– Кто это воевода? Неужли мне спьяну бабий голос слышится?
– Боярыня моя пришла.
– Быть не может! Не угляжу. Где она?
– Вот и я. Челом тебе бью, Дементий свет Степанович. Давно собиралась тебе поклон хозяйский отвесить, да не хотела вашей беседе мешать.
Запарин с усилием встал, поднял подсвечник над головой и пошел на голос боярыни. Она стояла у косяка двери. Отвесив поклон гостю, опять скрестила руки на груди. Запарин поклонился хозяйке и приподнял свечу, чтобы лучше различить черты этой женщины.
– Дозволь поближе поглядеть на тебя, боярыня!
– Что ж, гляди. Может, и загорят щеки от твоего погляда, да все одно – это не зазор. Не девушка.
Гость, воззрясь на статную красавицу, так оторопел, что даже перекрестился левой рукой.
– Не крестись, я, чать, не оборотень. Окромя всего, говорят, грешно левой рукой крестное знамя творить, даже если в правой свеча…
Ее смех еще пуще взбудоражил гостя.
– Экая ты из себя, боярыня! Такая кого угодно ослушается. Тебе бы в Москве жить!
– Жила, да не поглянулась мне там жизнь. А теперь слыхано, что там нашей сестре и вовсе не житье. Будто ноне московские мужья, возвеличения и почета ради, не ратными подвигами к тому идут, но через прелести жен и дочерей поближе к престолу подбираются. Мало им горя, что иной раз жены не в силах довести их до желанного места, так, выгораживая себя, они еще небылицы плетут про царских любимцев. Дескать, мол, близкие к царю люди, одержимые бесом, сперва поганят семейные очаги свои, а потом жен-неудачниц по монастырским кельям рассовывают… Мне в Чердыни хорошо, спокойно. Никто, кроме мужа, до меня рукой дотронуться не смеет.
Запарин поставил свечу на стол.
– Побудь с нами, боярыня.
– Не обессудьте, не могу. Время за полночь. Не стану вас утруждать. Небось и гостю дорогому на покой пора?
Анна Орешникова с усмешкой оглядела захмелевших воевод, поклонилась обоим в пояс и покинула трапезную. Запарин покачал головой:
– Прямо не верится, что не сон видел…
Поддерживая друг друга, собеседники вышли из хором в дождливую ночную темень. Шмыгая носом, служка освещал дорогу фонарем. О его лубяной щиток разбивались капли дождя.
– Ни за что теперь не засну, – пробормотал Соликамский воевода. – Все будет мне твоя боярыня мерещиться. Во хмелю по ласке тоскую.
– Об этом не соскучишься. Живым теплом для тебя молодая баба постель греет.
– То, поди, сенная девка.
– Татарка.
– Бусурманка? А ежели душить зачнет?
– Надумал тоже! Какая же баба мужика за ласку душит?
– Все одно, боязно как-то!
– Не поглянется – сгонишь, как кошку.
– Ну, пошто же? Нешто ночью из постели бабу выгонишь?
– Вот и воеводская изба. Доброй тебе ночи, Дементий.
– Погоди. Надобно мне услыхать от тебя самую главную правду.
– Спрашивай.
– Купчишки Строгановы в царской опричнине?
– Про это, брат, от них сам дознавайся!
– Ух какой ты на правду тугой…
Возвращаясь домой в хоромы, воевода Орешников размышлял, пустит ли его боярыня в опочивальню или же, ткнувшись в запертую дверь, надо будет снова возвращаться в темноте и мокрети к воеводской избе.
На крепостной стене зычный голос Жука выговаривал часовым поверку:
– Крепость Чердынь царская спит, а мы все одно все слышим!
И в ответ ему с крепостной стены отвечали разными голосами нараспев дозорные.
– Слы-шим!
А лесное эхо, несмотря на дождь, подхватывало ответы дозорных и долго стонало над просторной далью:
– Слы-шим, слы-шим, слы-шим…
Глава третья
1
Солнце скатывалось на покой по золотисто-малиновому аксамиту вечернего неба. Краски заката сулили к утру ветер.
На воде Колвы в такой час всегда две полосы. Тень и свет.
Полоса тени шире. Под самым берегом она темно-синяя. Зайдя за середину реки, тень постепенно зеленеет и наползает на полосу закатного света, где играют блестки солнечного пламени, будто плещутся там огненно-золотистые рыбки. Там, на светлой стороне, вода кажется бездонной, отражая крутой лесистый берег.
В чердынской крепости гудели соборные колокола.
Качался и тек над рекой, над всей округой густой вечерний звон, раскатывался в сизые дали, уходил за лесные вершины, облитые медью, вбирал в себя звучание всего прочего естества, живого и неодухотворенного – звоны воды, жужжание шмелей и пчел, голоса птиц и людской напев.
Доносился напев с речной поймы, где бабы ворошили граблями подмоченное дождями сено, доносился и с причаленных плотов на реке. Пел рабочий люд, хотя жизнь его и нерадостна. Протяжно пел, в лад вечерним колоколам…
На песчаной кромке городского берега – костер на костре, один подле другого. Над каждым – витой столбик пахучего смолистого дыма и какое-нибудь немудреное, но сытное варево в котле – каша, уха или щи. На том, лесном берегу, тоже костры, но их меньше и грудились они не так тесно.
Пели над Колвой колокола, вторили им вечерние песни плотовщиков и работниц, а на том берегу, если слушать с самых дальних плотов, можно было различить, как вторгались в густоту звона глухие удары вогульских бубнов…
С берега Колвы, сокращая дорогу к крепостному мосту через ров, шагал тропкой по Заячьему оврагу монах-расстрига Досифей.
Он высокий, худой, жилистый. По всему краю за честь почитают получить от него похвалу или просто доброе слово; втихомолку его зовут ухом и оком строгановским, а самые заядлые ругатели за глаза прозвали крестовиком… Только едва ли кто решится произнести эту кличку вслух при нем самом! На Колве, Вишере и Каме народ знает, что в обиходе с работным людом человек этот прост, а своему всесильному хозяину, Семену Строганову, чье слово – закон для каждого, Досифей подчас без страха перечит. Выслушает приказ, с которым не согласен, плюнет зло и скажет кратко: «Ладно, как велишь, а я по-своему лучше бы обстряпал».