БЕХТЕРЕВ. Я доктор Бехтерев, психиатр... Меня отравили на другой
день после того, как я, осмотрев Сталина в его кремлевском кабинете,
неосторожно сказал моим ассистентам, ждавшим меня в приемной у
Поскребышева: «Тяжелая паранойя». С тех пор Сталина наблюдали все
врачи, кроме психиатра и невропатолога.
ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте, Бессонов...
БЕССОНОВ. В конце мая тридцать первого года с рекомендательным
письмом Пятакова я разыскал Седова и имел с ним короткий разговор. Затем
я передал ему письмо Пятакова. И первые деньги, которые Пятаков передал
для Троцкого.
ВЫШИНСКИЙ. Какие деньги?
БЕССОНОВ. Он дал мне две тысячи марок для Седова с целью
организации переотправки писем...
ШАХТ. Я, Ялмар Шахт, президент банка, финансовый бог Гитлера,
судимый в Нюрнберге и оправданный, посаженный затем аденауэровскими
лизоблюдами, свидетельствую: в тридцать первом году, в период инфляции
и падения курса марки, две тысячи могло хватить на приобретение четверти
спички. Не коробка, а именно спички! В Германии тогда получали
миллиардные зарплаты, поскольку обед стоил сто миллионов...
ПЯТАКОВ. Я, Пятаков Юрий Леонидович, расстрелянный год назад,
возмущен ходом ведения этого процесса! То, во имя чего я положил свою
жизнь, согласившись оклеветать себя в спектакле под названием
«Процесс-37» — во время разгрома троцкизма, — на грани провала!
Даже
Ялмар Шахт хватает обвиняемого Бессонова за руку! Он врет, как мелюзга!
Товарищ Вышинский, неужели вы забыли, что я показывал год назад в этом
зале?! Вспомните, как я говорил — по сценарию, утвержденному Иосифом
Виссарионовичем, что мой первый контакт с Седовым организовал Иван
Никитович Смирнов в середине лета тридцать первого года!
Летом, а не в
мае! Да, верно, после моего расстрела Троцкий доказал, что Седова не было
летом в Берлине, и вы поэтому заставляете Бессонова рассказывать о
майской встрече! Но ведь любопытные поднимут наш процесс!
А там
Шестов показывает, что Седов вообще передавал для меня не письма, а бо-
тинки — в ресторане «Балтимор». Поставил на стол два ботинка, в подошвах
которых были письма Троцкого... Помните, как я просил вас, товарищ
Вышинский: «Уберите этот эпизод у Шестова! Смешно! Какой конспиратор
ставит на стол в ресторане ботинки с секретными письмами Троцкого?!» А
знаете, что он мне ответил, товарищ Ульрих? Не знаете? Правда, не знаете?
Он засмеялся: «На дураков рассчитано, дураки и не это проглотят!» Но ведь
у дураков рождаются дети! И совершенно не обязательно, что дети дураков
будут дураками! Разве можно так пошло пакостить делу борьбы с
троцкизмом, товарищи?!
ВЫШИНСКИЙ. Продолжайте, Бессонов...
БЕССОНОВ. Когда Крестинский поздним летом тридцать третьего года
приехал лечиться в Германию, он имел со мной разговор... Первый разговор
касался условий свидания Троцкого с Крестинским...
ВЫШИНСКИЙ. Кто желал этого свидания? Троцкий или Крестинский?
БЕССОНОВ. Крестинский.
ВЫШИНСКИЙ. Крестинский, вы с Бессоновым виделись?
КРЕСТИНСКИЙ. Да.
ВЫШИНСКИЙ.
Разговаривали?
КРЕСТИНСКИЙ. Да.
ВЫШИНСКИЙ. О чем? О погоде?
Гомерический хохот всего зала, овации. Вышинский галантно кланяется, протирая очки.
КРЕСТИНСКИЙ. Он был поверенным в делах в Германии...
Информировал меня о положении в стране, о настроениях в фашистской
партии, которая в то время была у власти...
ВЫШИНСКИЙ. А о троцкистских делах?
КРЕСТИНСКИЙ. Я троцкистом не был.
ВЫШИНСКИЙ. Значит, Бессонов говорит неправду, а вы — правду? Вы
всегда говорите правду?
КРЕСТИНСКИЙ. Нет.
ВЫШИНСКИЙ. Следовательно, Бессонов говорит неправду?
КРЕСТИНСКИЙ. Да.
ВЫШИНСКИЙ. Но вы тоже не всегда говорите правду. Верно?
КРЕСТИНСКИЙ. Не всегда говорил правду... во время следствия...
ВЫШИНСКИЙ. А в другое время говорите правду?
КРЕСТИНСКИЙ. Да.
ВЫШИНСКИЙ. Почему же такое неуважение к следствию? Говорите
неправду следствию... Объясните... Хм... Ответов не слышу. Вопросов не
имею...
Крестинский выходит на просцениум, обходя Вышинского, дружески кладет ему руку на плечо, тот также
дружески улыбается, провожая его взглядом.
КРЕСТИНСКИЙ. Товарищи, герой революционных боев подсудимый
Раковский старше меня по возрасту, но по времени пребывания в рядах
ленинской гвардии — я здесь ветеран, вступил в российскую
социал-демократию в девятьсот первом году, начал мальчишкой, кончал
секретарем ЦК...
Подполье, аресты, допросы царской охранки приучили
меня к точности поступков и конкретике всеотрицающих фраз... После
ареста меня спросили, хочу ли я быть расстрелянным без суда, — показаний
против меня хватает, — желаю ли я воочию видеть смерть семьи, родных,
друзей, или же предпочитаю помочь партии в борьбе против троцкизма... Я
выбрал последнее, решив, что по прошествии многих месяцев, когда
расположу к себе ежовских следователей, того же Вышинского, — как
всякий меньшевик, он обожает рисовку, позу, многоречие, словесный понос,
— я передам письмо Ежову: «Лично для тов. Сталина И.В.».
И в этом письме предложу
игру в отказ от признаний: «Как заместитель наркома иностранных дел, я
читал все отклики на два первых процесса, Иосиф Виссарионович...
Поверьте, мы подставляемся! Ягода сослужил нам, ленинцам, борцам
против троцкизма, злую шутку, когда обвиняемые, все как один, обливали
себя дерьмом — это противоестественно...
Это Византия, инквизиция,
аутодафе... Если я откажусь на первом заседании от показаний, Троцкий
начнет кричать о победе справедливости, о том, что «Крестинский нашел в
себе мужество плюнуть в лицо палачам!» А потом, после допросов
Бессонова, которому можно верить, как себе, — ведь он получит орден за
свою роль, как мне говорили, — после обличений Раковского — он известен
всему миру как борец, хоть и троцкист, — я раскаюсь и возьму на себя всё...
Поверьте, Иосиф Виссарионович, опыт дипломатической работы говорит
мне: именно это будет истинной победой!»
Вот каков был мой замысел,
когда я подписывал идиотские показания, сочиненные безграмотными
следователями... Прочитав письмо, ко мне пришел Ежов. Он был в ярости:
«Ты мне эти штучки брось, Николай Николаевич! Мы ж с тобой выучили
весь текст! Нет времени заставлять Бессонова и Раковского переучивать
свои показания! Да и Бухарин может взбрыкнуть!» — «Допрашивай
Бухарина после моего сознания, — бросил я мой главный козырь. — Но если
мое письмо Кобе не передашь — пеняй на себя».