На просцениуме ГОРЬКИЙ.
ГОРЬКИЙ. Я, Пешков, Алексей Максимович, литератор... Говорю я, как
и всякий пишущий, плохо, предпочитаю перо, оно одно и облекает мысль в
единственно верную форму... После того как Сталин в четвертый раз отказал
мне в выезде, — на лечение, в Италию, столь мною любимую, а вместо этого
подарил особняк в Форосе, — я понял, что дальнейшие беседы бесполезны,
слово изреченное есть ложь, надобно писать... И — прятать...
Крючков,
секретарь мой, признался, что завербован Ягодой, но добавил,
усмехнувшись: «Я информирую лишь в позитивном ключе, напирая в
рапортах на ваши добрые слова про Сталина». Я осознал весь ужас моего
положения, когда двери закупорили; самые страшные периоды российской
истории сопровождались появлением термина «невыездной»...
Таковыми
были Пушкин, Лермонтов, Чаадаев... Удосужился этой чести и я... Не просто
и не сразу я пришел к решению уехать из сталинской империи... Ведь
вернулся я из Сорренто в двадцать восьмом, когда, казалось, победила идея
ленинского нэпа, кооперации; нормой стала государственная терпимость,
кончились кровавые шарахания времен Гражданской войны...
В двадцать
восьмом лидером был русский интеллигент Бухарин... А начиная с
тридцатого, когда покатило тотальное издевательство над Россией, над всей
Страной Советов, когда погнали в ссылки Ивана Смирнова и Льва Каменева,
Карла Радека и Ивана Бакаева, когда меня потащили глядеть новаторские
концлагеря, полагая, что старый дурак ничего не замечает, большой ребенок,
трехнутый дед, я не считал себя вправе думать об отъезде, я должен был,
обязан делать все, что мог, дабы образумить Сталина, удержать его,
уговорить добром, отвратить от зла...
А за это его янычары стали спаивать
сына моего, Макса... А нарком Ягода увез к себе жену его, сделав своей
любовницей... Я никогда не забуду глаз Сталина, когда летом тридцать
четвертого он приехал ко мне — назавтра после убийства Гитлером своих братьев по партии Эрнста Рэма и Грегора
Штрассера...
Они были тяжелы — не желтые, как обычно, а свинцовые,
словно бы похмельные... Мы говорили о многом, и когда я спросил его об
этом преступлении, он только пожал плечами: «Германии нужен вождь, а не
вожди... В революционной Франции множественность вождей окончилась
императорством Наполеона...» Он помолчал, а потом усмехнулся: «Берегись
любящих...»
Как и все тираны, Сталин страдает эйфорией, ему кажется, что
он все про всех знает... Что он может знать о писателе? О внутреннем зрении
его? О его чувствованиях и видениях!? После Соловков и Беломорканала я
часто встречался со Сталиным, говорил с ним мягко, стараясь помочь
несчастным, — помогал кое-кому, немногим, но — помогал...
Я был мягок с
ним, ибо понял, что этот злобный человек тяжко и безнадежно болен, он не в
своем уме, его логика столь логична, что в ней нет уж ничего
человеческого... Как я молил его не судить в тридцать пятом году Каменева,
Левушку, умницу, дружка моего... Как я просил за Бухарина... А он
пообещал: «Верну в Политбюро, но вы должны примирить делом: книгой о
нашей победе». А Ягода уточнил: «Книгой о нем, Сталине», словно бы я не
понимал этого сам...
Писатель идет порою на компромисс в слове сказанном,
но — в слове написанном — никогда. Поэтому — именно накануне процесса
над Каменевым, понимая, что я не смолчу, — Сталин и приказал меня уб-
рать... Что ни пытались делать для моего спасения добрые друзья мои,
лекари! Другие меня убивали — сквозняком, чрезмерной дозой лекарства,
лишней пилюлей...
Мое тело только-только увезли в Колонный зал, чтобы
люди прощались со мною, а Ягода уж начал обыск, все перерыл и нашел мои
дневники, в моем матраце нашел, я так в Петропавловке свои статьи
зашивал... И сказал моему секретарю Крючкову: «Вот ведь старая блядь!
Сколько волка ни корми — все равно в лес смотрит...» Я в этих дневниках,
действительно, писал, что Сталин — злейший враг России, тать, изменник,
больной злодей...
Сердце мое разрывалось от боли и неудобства, когда я
писал это — ведь он бывал у меня, сидел за столом, говорил мне о любви
своей, плакал, когда я читал ему свои вещи, но я-то знал, что он исчадие ада,
я-то знал... Нет страшней пытки для литератора, чем разрываться между
правдою и чувством...
Они ведь сочиняли некролог по мне, когда я жив еще
был. Доктор Плетнев, гений русской медицины, делал все, чтоб легкие мои
сохранить, без него я б давно свалился... А его тоже сейчас будут пытать —
скоро начнут, ждите, получите свои зрелища, хлеб получили уже,
беспамятные! Дети ваши будут прокляты за эту беспамятность, кровь ваша
будет проклята за это! Нет, это не добрая доверчивость нашего народа, не
наивность его и вера в слово Патриарха! Это иудина торговля с собственной совестью за благополучие,
полученное из рук сатрапа...
БАТНЕР. Обвиняемый Плетнев, принимавший непосредственное
участие в деле убийства Куйбышева и Горького, показал: «Ягода мне заявил,
что я должен помочь ему в физическом устранении некоторых политических
руководителей страны... Должен признать, что в моем согласии на эти
преступления сыграли свою роль и мои антисоветские настроения, которые
я до ареста всячески скрывал, двурушничая и заявляя о том, что я советский
человек...»
ФЛЕМИНГ. Я, лауреат Нобелевской премии по медицине доктор
Флеминг, клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды.
Профессор Дмитрий Дмитриевич Плетнев, которому в застенках Ежова
исполнилось шестьдесят восемь лет, является одним из самых великих
европейских терапевтов. Его гений врачевателя может быть приравнен лишь
к таланту Парацельса. Я встретился с Плетневым на конгрессе в
Копенгагене.
Ему удалось избавиться от двух охранников, не отпускавших
его своим вниманием ни на шаг, — как-никак, кремлевский врач, — и
тогда-то он сказал мне: «Моя родина превращена злым гением Сталина в
концентрационный лагерь, где появились качественно новые психические
заболевания, неизвестные доныне человечеству: люди говорят одно, думают
другое, мечтают о третьем; шизофрения — это раздвоение личности, у нас
сейчас личность расщеплена на три-пять взаимоисключающих особей.
Медицина бессильна в
лечении этого страшного социального заболевания. Я
уповаю лишь на Господа. Если бы я не принимал клятву Гиппократа, если
бы я не был русским аристократом, я бы отравил Сталина, чтобы избавить
мою несчастную родину от чудовища, но я — человек чести и слова, я
выпью до конца ту чашу, которую принуждают пить мой несчастный,
искалеченный и зараженный моральной проказой народ».
ЧЕМБЕРЛЕН. Я, Нэвил Чемберлен, премьер-министр Великобритании.
Да, бесспорно, процессы, проводимые Сталиным, чудовищны по своей сути,
они имеют такое же отношение к правосудию, как дьявол к ангелу, однако
нам выгодно проявлять определенную политическую гибкость, ибо Сталин
раз и навсегда отмежевался от гитлеровской Германии, обвиняя ленинистов
в том, что они являются агентами гестапо. Следовательно, в случае
европейской конфронтации Сталин и Гитлер будут по разные стороны
баррикады, что угодно интересам Британской империи.