Память — коварная старуха. На одной
памяти и на одном том, что когда-то это видел, — не уедешь. Алексей
Толстой не видел Петра I, но он умел работать в архивах и любил в
них работать.
Этой осенью, когда я сидел и работал в Гаграх, как-то раз мы
пошли со Степой Ситоряном, Женей и Катюшей в открытый театр
послушать концерт московского эстрадного коллектива «Юность».
Это было ужасное, утомительное и унизительное зрелище. Вел концерт развязный конферансье по фамилии Саратовский.
Мы сидели во втором ряду, а перед нами, в первом ряду, в великолепнейшем модном костюме с разрезами сидел гладко выбритый,
ухоженный, красивый маршал Жуков. Сидел он со своей женой и
маленькой девочкой — то ли дочкой, то ли внучкой.
Сидел он в окружении людей,
удивительно напоминавших мне нэпманов (хоть я их
воочию не видел, но по архивам представляю себе довольно ясно).
Все они были одеты как истые европейцы, но только все дело портило, когда они улыбались:
у всех у них было по 32 вставных золотых
зуба. По-видимому, это считается наиболее верным помещением капитала в наши дни.
И старик еврей, который сидел рядом с женой
Жукова, спросил ее: «Скажите, а генерал-полковник Кайзер — еврей?»
Жена повернулась к Жукову, который в это время, замерев,
смотрел сценку из армейской жизни — лицо его было радостное, глаза
под очками добрые, и спросила его: «Скажи, пожалуйста, Гриша, ты
знаешь Кайзера?». — «Да». «Кто он?» — «Командующий Дальневосточным военным округом».
«А он — еврей?» — спросила женщина. Маршал ответил ей коротко и резко: «Ну!» В это время сценка из
армейской жизни кончилась, и Жуков с азартом мальчишки стал
аплодировать.
По всему летнему театру шел шорох, и все старались на него
как-нибудь поближе посмотреть. А старый нэпман в белом джемпере
сказал, ни к кому не обращаясь, но желая, чтобы его услышали мы,
сидевшие сзади и обменивавшиеся всякого рода соображениями:
«Пэр Англии. У него там есть поместье и место в парламенте».
Потом
мы это выяснили, и это действительно так. Жуков в 1945 году был награжден орденом Бани —
высшим королевским орденом Англии, а
человек, награжденный этим орденом, автоматически становится членом палаты лордов;
там есть его место, которое всегда пустует, ему
выделили участок земли, который называется «Графство Жуков».
Очень забавную вещь рассказывали мне о Булганине. Он живет
сейчас в двухкомнатной квартире на Пироговке, часто «соображает
на двоих» в магазине и покупает абсолютно все газеты, которые выходят в Москве.
На этих газетах он подчеркивает целые абзацы красным и синим карандашом и ставит свои замечания: «Удивлен!»,
«Немедленно разобраться», «Принять меры», «Какое безобразие!» и
т.д., то есть старикашка очень хочет поиграть во власть.
Забавное это
дело.
То же самое мне рассказывали про Кагановича. Когда он был
выведен из президиума, его направили в какой-то строительный трест.
Он приехал туда, собрал партийный актив и выступил с огромной
речью, в которой призывал наладить производство, взять темпы и
покончить с антипартийной группой Молотова, Кагановича и Маленкова.
Очень часто я вспоминаю Хельсинки. Кажется, не записана еще
история моего знакомства с карикатуристом Бидструпом и бородатым
профессором, итальянцем Петручио, который выводил детей в
колбе.
Потом мне хотелось бы записать о Всеволоде Никаноровиче
Иванове подробнее, о встрече с Федором Николаевичем Петровым и
кое-какие кусочки по Блюхеру и Постышеву.
1963 год
Твардовский рассказывал, что до зрелости уже, особенно летом
ему неудобно ходить в теплый сортир. Это с деревни.
«Отец в город
переехал, приказчиком. Привезли и поселили нас в доме, не
свободном от постоя, — там в нашей комнате еще четверо солдат жило.
Им ведро горохового супа принесли, они на ночь его махнули, и очень
запах был. А я мучался, не знал куда сходить, — в деревне-то до седьмого венца бегали,
за плетень, а тут кругом народ. Мужики, столяры
во дворе работали, спросили меня, когда я застенчиво рыскал по
двору, — мол, по нужде? А я смущался очень, сказал, что нет, убежал
домой. А потом на лавочке сидел — сидел и обделался.
Отец у меня умным был человеком, между прочим с вечера всегда
после праздника оставлял себе на донышке поправиться. Поправился —
и больше ничего в рот не брал, работал, графа Фортенбрасса читал, но
деревня есть деревня.
У нас, если кто поедет по селу, так вся деревня в
окна: Кто поехал? К кому? Зачем? А-а, у него тетка хворает? Болотами ли поехал или в объезд — на целый день событие. Поэтому и отца
вдруг прорвет, и он начинает рассказывать, веря в это, — как его вызвали ночью пристяжную подковать, он начал подковывать, а
это не пристяжная, а утопшая с пьяни поповна.
А извозчик мне после в фартук
насыпал горсть (поначалу-то, когда попадью увидал в обличье лошади,
у меня все внутри ЗАНЫЛО, но работу начал) монет. Уехал, я глянь в
фартук-то, а там — конские кругляшки».
Много рассказывал про Коласа и Купалу. Якуб Колос — католик,
погиб, упав с 8-го этажа гостиницы «Москва» в конце войны. Полез
пощекотать официантку, она его подносом, он через перила-то и
ахнул.
Я выдвинул предположение, что это его не официантка, а Л.П .*
махнул — националиста и католика. Твардовский сказал: «Меня от
этого предположения мурашки пробрали».
Жил Колас на госдаче под Минском. Посеял ржицы. К столу, на
котором было все, ставил тем не менее свои ржаные лепешечки.
Рассказывал о поэтах: Маршак был временами невозможен. Требовал, чтобы печатали так: «Маршак. Из поэзии Бернса». Писал свою
автобиографию. «Родился в бедной семье». Я его долго упрашивал,
чтобы он написал «в бедной еврейской семье». Написал, что на экзамене в 4-м классе так прочел Пушкина, что директор гимназии его на
колени посадил. «Напишите, что были маленького роста». — «Зачем?
Я же потом подрос». «Но тогда-то маленький вы были, а меня в
четвертом классе поди на колени-то усади»...
Тоже не хотел писать. Попробуй ему скажи, что стихи не подходят. Это было невозможно. В этом смысле Антокольский был великолепный человек.
С полуслова все понимает и стихи забирает — весело так, с улыбкой, совсем не обижается.