А тот ответил: «Никакого секрета. Просто я
настраиваюсь на вас, я ответствен за свое чувствование и, таким образом, за
слово». Митя, рассказывая об этом Писареву, был грустен, лоб резала резкая
морщина. «Писатель, — повторил он тогда, — если он писатель, обязан
чувствовать человека, ситуацию, возможность, грядущее, прошлое.
Ладонями. Всей кожей. Мясом, если кожу содрали. До последнего дыхания.
И никак иначе».
Степанов почувствовал Василия Грущина первым, хотя тот ценил
Митьку, старался, как мог, услужить ему, дважды просил помочь написать
сцену к первой самостоятельной постановке, но Митька ему помогать не
стал, сидел с Саней, готовили композицию по мотивам «Романтиков»
Паустовского.
Вообще-то на курсе Василий Грущин был первым поначалу:
всем преподавателям импонировала его манера неторопливой
раздумчивости; память у него была феноменальной, мог читать наизусть
чуть что не страницы пьес; великолепно отвечал по всем общественным
дисциплинам; на первом семестре сдал за весь институт немецкий и
попросил себе факультативный английский; работал в лекторской группе;
очень потел, когда выступал на незнакомой аудитории, причем потеть
начинал с кончика носа; правда, он ловко придумал себе чисто актерское
приспособление — вроде бы поправлял очки, а на самом деле утирал
капельку небрежным жестом левой руки...
А Санька еле тянул от сессии к
сессии; пропадал со Степановым и Левоном в танцзале «Спорт»,
единственном тогда в Москве, упоенно танцуя танго «Нинон» со
спортивными «чувихами»; после каждого заработка (они калымили втроем
на Киевском вокзале ночными грузчиками на товарной станции) принимал
участие в «процессах», которые чаще всего происходили в бывшем
ресторане «Аврора», что на Петровских линиях; неделями ездили на
подмосковных поездах, чтобы записать песни инвалидов, собиравших
милостыню...
Василий показал сцену из «Бесприданницы». Он раз двадцать ходил в
кинотеатр «Повторного фильма», когда там показывали протазановскую ленту; его актеры абсолютно точно скопировали интонации
Кторова и Алисовой, но ведь копия хороша, если только она авторская...
Преподаватели недоуменно переглядывались; Грущин показал ничто,
поделку.
А Санькиных «Романтиков» приняли на «ура» и предложили
обкатать композицию в колхозных аудиториях Подмосковья. Это было
прекрасное лето, когда Санька, Митяй, Лена Шубина и Юра Холодов
бродяжничали на попутных грузовиках, ночевали в маленьких домиках
сельских школ, свернувшись калачиками на полу, а по вечерам давали
представление на открытых площадках, и не было в жизни более
благодарных зрителей, чем тогдашние беспаспортные, без права выезда в
город колхозники, все больше женщины, дети да инвалиды, пятьдесят
третий год, восемь лет всего как кончилась война...
А на втором курсе Митяй написал Саньке композицию по «Лейтенанту
Шмидту» Пастернака. И Санька, несмотря ни на что, стал сталинским
стипендиатом. А Василий показал отрывок из «Югославской трагедии»
Мальцева, и ему поставили тройку. Было обсуждение показов; Санька
утешал Грущина, говорил ему, что хорошее начало, как правило,
оборачивается дурным концом. «Ты меня задавишь на третьем курсе;
хочешь следующую постановку сделаем вдвоем?» — Василий докурил
сигарету, жадно затянулся напоследок и ответил: «Что ж, спасибо,
подумаю». Они вошли в зал, и первым на трибуну поднялся Василий.
— Думаю, все согласятся со мною: у нас определился лидер, и этого лидера
зовут Александр Писарев. Его постановка, бесспорно, самая интересная,
именно потому я и хочу поделиться с вами своей тревогой за будущее
нашего товарища, которого все мы успели полюбить за те полтора года, что
вместе учимся в стенах нашего замечательного института, ставшего для нас
родным домом. Постановка Сани, повторяю, талантлива, но ведь она вся...
как бы не обидно выразиться... она вся формальна, в ней налицо
рациональность, расчет, в ней нет изначального чувства, все выверено, как в
математике... Разве это типично для нашего искусства? И оформление
какое-то модерновое, будто не в Москве придумано, а далеко на Западе.
А
ведь там художнику приходится фиглярничать, чтобы заманить зрителя,
ошеломить его и на этом сделаться заметным... Разве нам это нужно? Разве
наш зритель этого ждет? Когда я смотрел постановку, я забыл о Шмидте,
товарищи, я только ждал, чем Саша еще ошеломит нас? Чем? Саня, не
сердись, Платон мне друг, но истина дороже! Ведь когда ты показывал свою
работу, ты не о лейтенанте Шмидте думал, а о себе как режиссере! Ты стал
им — для меня, во всяком случае... Но ты им останешься навсегда и для всех, если будешь сначала думать о герое, а потом
уже о себе... Не сердись, Саня...
Писарев сидел, глупо улыбаясь, не в силах понять, что случилось. За
него заступались студенты; профессор смотрел на своих питомцев
влюбленно; когда страсти накалились, бросил с места:
— Так сказать, мне нравится все это! Молодец Писарев, и Грущин тоже молодец! Сшибка мнений рождает, так сказать, атмосферу
творчества! Но в споре не надо использовать бланки обвинительного
заключения! Истинную принципиальность отличают широта взгляда,
терпимость и доброжелательство! К барьеру, Писарев! Я хочу посмот
реть, сколь вы сильны и доказательны в диспуте! Я намерен послу
шать, как вы умеете защищать свое искусство!
Писарев тогда поднялся, долго молчал, хотел было говорить о том, что
он понимает под термином «формализм», думал рассказать о Шостаковиче,
Таирове, Кончаловском и Прокофьеве, которых корили этим самым
формализмом, но потом неожиданно для себя повернулся к Грущину и
сказал:
— А ты, знаешь ли, большая подлюга.
— Значица сказа, — рассмеялся профессор, точно сыграв свое
понимание слов Писарева как актерскую, хорошо поставленную шутку, —
не довод! Не довод!
— Есть и довод, — ответил Писарев. — Я только сейчас понял, что
такое зависть. Это когда один человек не может осуществить свой замысел, а
другой может. Такое не прощают. И человека пепелит изнутри, он кончен, и
ничто его не спасет, он пропал для людей...
...Дослушав разговор кадровика с капитаном Друзовым, консультант
управления Василий Грущин легко пробросил:
— Вы б порасспросили, что случилось... Саня Писарев — мой
институтский знакомец, он горяч и крут; когда его исключили из ком
сомола и института за неправильное поведение как комсорга, он та
кое натворил... Мы его с трудом спасли от ба-альшой беды... Сейчас
его думали двигать на главрежа... Надо вовремя во всем разобрать
ся... И, с другой стороны, талант не убережем — отвечать придется
не перед кем-нибудь, перед собственной совестью...
А вернувшись к себе, он снял трубку телефона, набрал номер и сказал:
— Игорек, ты позвони завтра нашему кадровику, попроси его
навести справки о том периоде, когда Саньку Писарева подставил его
директор, Киреев, помнишь, этот деляга сгорел на левых концертах?
Я готовлю для Саньки сюрприз, его двигают вверх, так что надо пар
ня прикрыть, если кто-нибудь решит копать его белье... Да как не помнишь?! Это было в пятьдесят девятом, когда Киреев возил их группу на
Абакан-Тайшет, его потом посадили за махинации на два года, а Санька год
отмывался за чужие грехи... Пусть наш дед перепроверит, не висит ли еще
что на нем; вовремя отбить товарища — святое дело... Да... Именно... Только
на меня не ссылайся, все ж знают, что мы однокурсники, рука руку моет и
все такое прочее... Да... Когда поужинаем? Нет, завтра закрыт... Давай в
пятницу, святой день, в субботу похмелиться можно!
4
Писарев проснулся ровно в шесть, будто кто потряс его за плечо. Он
проснулся счастливым, потому что ему показали хороший сон; это было у
него четыре раза, когда он видел именно этот сон, и он считал это
счастливым знамением, особенно еще потому, что сегодня было
тринадцатое, а цифра эта была для него добрым знаком.