Потом он стал жаловаться на Щипачева, а его вовсю подзуживал
Егор Исаев. Я сказал: «Нечего старое белье-то ворошить, Егор».
Крепко напившийся Шура Кривицкий прогнал из-за стола Володю
Чивилихина. Чивилихин тоже обиделся и ушел.
Соболев объяснял нам с Даней Граниным, покупая апельсины для
«своих детей», что значит слово «консолидация». Оказывается, говорил он,
консолидация — это не столько объединение сил, сколько
— во втором значении — умение вывернуться от просроченных
банковских платежей. Я ему сказал: «Леонид Сергеевич, вы только
про это с трибуны не говорите».
В общем, страсти накалились. Выступил Рюриков. Утверждал, что
повесть Павленко не культовая, что там только одна глава культовая;
говорил он, что сын Павленко — переводчик, работающий в
Индонезии, — спросил его: «Правда ли, что вещь отца культовая?».
Говорил Рюриков о том, что в 1937 году, когда они с Кудреватых и
Чкаловым гуляли по Горькому, Чкалов уже тогда выражал мечту
«облететь вокруг шарика».
Рюриков говорил, что в 1937 году зарождался
интернационализм, зарождались основы победы над фашизмом и т.д. и т.д.
Сказал он, кстати, что несмотря на то, что в Сталине
было многое плохим, но народ шел за ЦК, которое шло правильным
курсом. Ну хотя бы он не говорил про ЦК! Ведь в ЦК главными
руководящими, направляющими, помимо Сталина, были Берия, Молотов, Маленков, Каганович в те годы.
Это всем известно. Не надо
так умалять огромную работу, проделанную Хрущевым после двадцатого и двадцать второго съездов,
а то выходит, что в общем-то Хрущеву и исправлять было нечего, что все было при Сталине прекрасно. Не надо так.
Сидящий рядом со мной Георгий Владимов, когда Рюриков говорил о том, что ЦК делало прекрасную работу в тридцать седьмом,
как раз и перечислил эти четыре фамилии — Молотов, Маленков и
т.д. Так что, по-видимому, не только я об этом подумал.
Алим Кешоков в своем выступлении рассказал притчу про то, как
одна бедная девушка рассказывала богатой: «Папа с мамой так мне
обрадовались, так много угощений приготовили — тыква жареная, и
тыква пареная, и тыква с соусом, и тыква без соуса и т.д.».
А богатая,
слушая ее, вздохнула и сказала: «Да. Завидую тебе. А мои родители
ничем меня не угощали. Только взяли и в мою честь бычка зарезали».
Так вот, продолжает Кешоков, бычок — это и есть наш
социалистический реализм, а тыква во всех видах — это буржуазный
абстракционизм, формализм и т.д. Сидевший рядом со мной литовский писатель
улыбнулся и спросил своего товарища: «Так что
выходит — социалистический реализм нужно зарезать!?»
12 марта 1963 года
Может показаться, что я только тем и занимаюсь, что вспоминаю
сны и заношу их в свой дневник. Я не буду сейчас говорить о проблеме
сна вообще — проблема эта сказочно интересна, — и если бы
человек не писал, что он днем вспоминает свои сны, а просто записывал бы сны,
как самостоятельные новеллы что-нибудь в течение
года, то через 365 дней получилась бы дьявольски интересная книга.
Написал — и самому захотелось поэкспериментировать и в течение
года диктовать одни лишь сны. Конечно, в течение года не получится,
но один любопытный сон следует записать.
Дня четыре тому назад проснулся — одновременно и счастливый
и чуть не в слезах. Сразу вроде бы ничего и не помню, только перед
глазами Хемингуэй стоит — до осязаемости живой: седая борода, один
глаз чуть прищурен, кожа желтоватая с загаром, вдоль по кромке
волос белая, пергаментная — видно, что старик, и вроде бы там, где
белые кусочки кожи вдоль волос, — рыжие родинки.
И встретился я с
ним не где-нибудь, а в Таджикистане (два года тому назад, когда
ходили разговоры о том, что Хем, возможно, приедет в Россию, я
договорился с Союзом, что буду сопровождать его и отвезу в насто-
ящие охотничьи места Средней Азии).
И вот я у него в доме, беседую
с его секретарем, ужасно волнуюсь, спрашиваю: «Ну а дом-то как —
ничего?» Секретарь отвечает: «Дом хороший. В нем раньше Толя
Никонов, главный редактор “Смены”, жил».
Помню, что я достаю из
блокнота заготовленные вопросники. А потом вдруг какая-то
киноперебивка, и я слышу, как Хемингуэй звонит ко мне и говорит:
«Ну что ж ты не радуешься, старик? Как-то уж больно самостоятельно
ты себя ведешь!»
Слыша его голос, я чумею от радости, не знаю, что сказать, а он
смеется и говорит: «Ну приезжай, приезжай, я жду тебя». И вот мы с
ним разговариваем о чем-то — самое смешное, я не помню о чем. Я
вижу его до чудовищного реально и точно.
А потом меня вновь
вытаскивает его секретарь, и потом я слышу какие-то голоса и смех, и
секретарь говорит: «К папе* пришли Рима Кармен и Генрих Боровик с
переводчиком». Я ужасно радуюсь, что приехали Генрих и Рима.
Секретарь меня никак не пускает к Хемингуэю, что-то рассказывает о
нем, необыкновенно увлекательное и важное, я его слушаю, но в
глубине души досадую на себя, потому что понимаю, что как ни
интересен помощник Хемингуэя — его секретарь, как ни здорово он
говорит, — молчаливый Хемингуэй (я видел его молчаливым,
хмыкающим, говорящим как-то междометиеобразно, вроде бы ничего
не значащую чепуху — «да», «нет», «молодец», «садись!», «ну да»,
«нет-нет», «конечно»)...
Я перебиваю секретаря и говорю ему: «А где
же папа?». Секретарь отвечает: «А он увез Генриха и Риму в чайхану
— там готовят прекрасный арабский кебаб на сковородочках».
Я чувствую жгучую обиду, что Генрих и Рима бросили меня, и
Хемингуэй забыл меня и уехал с ними, а я остался с прекраснодушным, интеллектуальным, всезнающим секретарем его,
который говорит такие интересные вещи, а мне и слушать — то его не
хочется — мне хочется побыть рядом с Хемингуэем, пускай он и
молчит, пускай говорит междометиями, только бы посмотреть на него,
запомнить его.
«Папой» Хемингуэя называли друзья и близкие.
И вот со жгучей, ощутимо — тяжелой мечтой я просыпаюсь.
Вчера звонит ко мне Аркаша Нагайцев, зам. главного «Московского комсомольца» —
парень, работавший слесарем, потом председателем колхоза, а потом забранный через парторганы горкомом в
газету. Ему 27 лет, лысоват, франтоват, по-мужски добр и по-доброму
умен.
Звонит по телефону и кричит: