Я видел мечети Кабула, Багдада, Каира,
Бейрута, и меня всегда потрясала совершенно поразительная орнаментовка.
Казалось, что художник, стиснутый жестоким указом,
запрещавшим ему видеть своим внутренним зрением лик святого, был
вынужден этим жестоким предписанием к совершенно поразительному пониманию орнамента.
Если вглядеться и заставить себя — как
в технике — сделать допуск, то в рисунках орнамента можно увидеть
сюжетные полотна. Мне кажется, что в орнаменте мусульманских
мечетей, в кривых и прямых линиях, в замысловатых звездах и кружках стиснуто то самое неуемное движение мысли, которое может
заменить ряд зрительных образов.
Надо только позволить себе
видеть в орнаменте мысль живых людей, фабулу — и ты увидишь.
То есть подтверждается и правильность библейского завета — ищущий да обрящет...
Парень в очках, который оказался по специальности радиофизиком, разговорился с нами.
Пошло все от того, что он своему приятелю, который проходил по вагону, сказал: «Сегодня еле-еле смог
купить книгу Ревалда «От Матисса до Ван Гога». Парень стоял в очереди с пяти часов утра, чтобы купить книгу о далеких
импрессионистах.
Он же рассказывал о том, как он ходил по выставке
«30 лет МОСХа» и экскурсовод, подводя их к картинам
Кон-чаловского, говорил примерно так: «Хороший художник, только
подражательный, своего ничего не принес, все от Матисса и Ренуара.
Классовой борьбы-то нет». Поразительное, вопиющее невежество!
С
такой вульгарной социологией мы ведь обязаны отвергнуть Левитана,
Шишкина, Рублева, Тициана, Снайдерса. Любят у нас шарахаться.
Вот и шарахнулись сейчас в тот самый Пролеткульт, который
отвергал Пушкина и Рембрандта.
Подавай им, видите ли, в портрете
классовую борьбу! А разве портреты Мейерхольда, Хачатуряна,
Дуловой, написанные Кончаловским, не служат тому делу, которое
мы все исповедуем?! Разве портрет современника не лежит в русле
классовой борьбы?!
Разве среднерусский пейзаж не есть воспитательная работа,
воспитывающая в зрителе любовь к своей Родине?! Формализм — страшен только тогда, когда он обрамлен догмами пропаганды...
Я спросил нашего спутника:
— Скажите: а многие у вас интересуются импрессионизмом, древ
ней живописью, архитектурой?
Он ответил:
— Да в общем-то не очень. — И тут он рассказал очень занятный
эпизод.
У них есть один товарищ — ему уже тридцать семь, он фронтовик,
прошедший огонь, и воду, и медные трубы. Он раньше говорил: «Что
— импрессионизм? Да они все сволочи!» Ребята показали ему
картины импрессионистов — Матисса, Ренуара, Ван Гога, он смотрел
на картины и говорил: «Это здорово! Это очень здорово! Это очень
здорово!»
Ему сказали:
«Так, миленький, ведь это же импрессионизм!»...
По-видимому, одно из ярчайших последствий культа Сталина в
нашей стране есть инертность мышления. Эту инертность следует
разбивать, как в первом классе школы при изучении азбуки — наглядностью.
На доске надо писать прописные истины и букву А следует
иллюстрировать красивым кубиком, чтобы с одной стороны была красивая Анна,
с другой — красивая Анапа, с третьей — еще какое-нибудь красивое А.
Только наглядно человек сможет понять и поверить,
а так — говори ему, не говори — усмехнется и останется при своем…
Мечтает этот парень — наш собеседник — летом уйти в туристский поход.
Нет для него большего счастья, как нагрузиться рюкзаком,
сколотить плот и по какой-нибудь таежной речушке прокатиться дней
двадцать.
Я ему говорю:
— Ну, может быть, без рюкзака все-таки лучше?
А он отвечает:
— Ну что... Самая радость в том, как рюкзак постепенно все лег
че и легче делается...
Здесь же прочитал в газете о военном перевороте в Багдаде и о
расстреле Абделя Керима Касема и председателя Народного суда
Махдауи. Этих людей я знал. С Махдауи даже выпивал.
Абделя Керима Касема очень много
снимал и, стоя напротив него во время открытия советской выставки в Багдаде, пытался как-то понять этого
человека, возглавившего революцию 1958 года.
Он был одет в солдатский мундир,
на зеленых погонах была зеленая незаметная звезда
бригадного генерала, на боку — большой маузер, в левой руке зажат
ослепительно-белый, крахмаленый, полотняный платок.
Минут пять ему не давали говорить. Толпа ревела:
— Абдель Керим, ваше заим! (Да здравствует Абдель!).
Он комкал в левой руке белый платок — как боксер, который
сжимает тренировочный мячик, чтобы развить мышцы руки, и на лице
его была улыбка, которую человек может видеть только в зеркале,
причем в зеркале не совсем правильном — у него улыбалась только
правая половина рта, правый глаз и правая бровь; левая половина
его лица была непроницаемой, строгой и, я бы сказал, высокомужественной.
Когда народ смолк — он начал говорить. Говорил он неистово.
Начав тихо, откашливаясь, голос его был хрипловат и низок. Постепенно, словно заводя себя,
он говорил все громче и громче. И чем
громче он говорил, тем тише становилось вокруг, и только было слышно, как осатанело кричали воробьи в желтом багдадском небе.
Когда
он замолкал, — как бы обрывая себя, — раздавался рев народа. Иногда он поднимал левую руку с
зажатым в ней белым платком, потрясал
ею над головой, и снова раздавался неудержимый рев народа. Видел
я его всего два раза, но мне необыкновенно трудно представить, как
этого человека, после четырехчасового суда, убили в подвале
Министерства обороны...
Сообщения газет путаные. Ничего себе толком я пока объяснить
не могу, но, по-видимому, падение Касема было следствием не совсем последовательной политики.
Он, как мне кажется, хотел быть
одновременно и правоверным мусульманином и есть свинину. Он
хотел быть хорошим и со Штатами, и с нами.
Независимость — вещь
абсолютно понятная; еще важно — куда и как эта независимость ориентируется и что ставит себе в пример.
Думаю, что эта его вибрирующая ориентация и дала Насеру возможность подготовить заговор.