- Скоро тридцать два.
- Вы еще молоды... Вот увидите... другие тоже в конце концов поняли! Наступит и ваш черед. Бывают в жизни человека такие часы, когда уже нельзя обойтись без бога. И среди них один самый страшный час: последний час...
"Да, - подумал Антуан, - этот страх перед смертью... который тяжким грузом лежит на каждом цивилизованном европейце. Таким тяжким, что в той или иной мере портит вкус к жизни..."
Священник хотел было намекнуть на кончину Оскара Тибо, но спохватился.
- Вы представляете себе, что это значит, - сказал он, - прийти, не веря в бога, к рубежу вечности, не видя на другом ее берегу нашего всемогущего и всемилостивого отца, простирающего к нам руки? Умереть в полном мраке, без единого проблеска надежды!
- Это, господин аббат, я знаю так же хорошо, как и вы, - живо отозвался Антуан (он тоже подумал о смерти отца). - Мое ремесло, - продолжал он после минутного колебания, - мое ремесло, так же, как и ваше, заключается в том, чтобы оказывать помощь агонизирующим. Думаю, я видел больше, чем видели вы, умирающих атеистов и сохранил такие жестокие воспоминания, что с удовольствием делал бы моим больным in extremis[22] впрыскивание веры. Я не принадлежу к числу тех, кто относится с чисто мистическим уважением к стоицизму, проявляемому в последние часы; скажу, не стыдясь: лично я хотел бы в эту минуту обрести утешение и уверенность. И я боюсь конца без надежды так же, как агонии без морфия.
Он почувствовал прикосновение к своей руке трепетной руки аббата. Очевидно, священник решил принять это нечаянное признание за благой знак.
- Да, да, - подхватил он, сжимая руку Антуана с пылом, близким к благодарности. - Так вот, поверьте мне: не закрывайте всех дверей перед Утешителем, в котором вы, как и все мы прочие, рано или поздно ощутите нужду. Я хочу сказать, не отказывайтесь от молитвы.
- От молитвы? - переспросил Антуан, тряхнув головой. - От этого бессмысленного призыва... к кому? К этому весьма проблематичному Порядку? К этому слепому, немому и ко всему равнодушному Порядку?
- Не важно, не важно... Пускай "бессмысленный призыв". Поверьте мне! В какую бы временную форму ни отлилась в конце концов ваша мысль, каково бы ни было, вопреки всем феноменам, даже самое смутное представление о Порядке, о Законе, как вспышкой молнии прорезающее ваше сознание, - вы должны наперекор всему обращаться к нему и молиться! Заклинаю вас, - лучше любое, чем похоронить себя в вашем одиночестве! Поддерживайте связь, найдите мыслимый для вас общий язык с вечностью, даже если вы не установите этой связи, даже если, по видимости, это будет лишь монолог! Это будет лишь кажущийся монолог!.. Даже если это будет неохватный мрак, безличность, неразрешимая загадка, все равно молитесь ей! Молитесь Непознаваемому. Но молитесь. Не отказывайтесь от этого "бессмысленного призыва", ибо на этот ваш призыв будет дан ответ, и в один прекрасный день вы познаете внутреннюю тишину, чудо успокоения...
Антуан ничего не ответил.
"Глухая стена..." - подумалось ему.
Но, чувствуя, что священник взволнован до крайности, он решил молчать, а главное, не сказать ничего такого, что могло бы еще сильнее задеть собеседника.
Впрочем, они уже катили по улице Гренель.
Такси остановилось.
Аббат Векар взял Антуана за руку и пожал ее, но прежде чем выйти из машины, нагнулся в темноте и пробормотал взволнованным голосом:
- Католическая религия - это нечто совсем иное, поверьте мне, друг мой. Она куда больше, гораздо больше того, о чем вам доныне дано было лишь смутно догадываться...
ЛЕТО 1914 ГОДА
Перевод Инн.Оксенова (гл. I-XXIV), Н.Рыковой (гл. XXV-XXXIX)
I. Воскресенье 28 июня 1914 г. - Женева. Жак позирует в мастерской Патерсона
Изнемогая от усталости, Жак напрягал шейные мускулы, чтобы не нарушить позы, не смел пошевелиться и только мигал глазами. Он окинул своего палача сердитым взглядом.
Патерсон двумя прыжками отскочил к стене. Держа в руке палитру, подняв кисть, он наклонял голову то вправо, то влево и прилежно разглядывал полотно, натянутое на подрамнике в трех метрах от него. Жак подумал: "Какое счастье, что у него есть искусство!" Он посмотрел на свои ручные часы. "Мне нужно еще до вечера закончить статью. А ему, скотине, на это плевать!"
Жара стояла удушающая. Из широких окон падал безжалостный свет. Хотя эта бывшая кухня находилась на самом верхнем этаже большого дома, по соседству с собором, высоко над городом, отсюда не было видно ни озера, ни Альп. Одно лишь ослепительно-синее июньское небо.
В глубине комнаты, под скошенным потолком, прямо на каменном полу, лежали рядом два соломенных матраса. Какое-то тряпье висело на гвоздях. На заржавленной плите, на вытяжном колпаке, на раковине были разбросаны вперемежку самые разнообразные предметы: эмалированный тазик, пара башмаков, коробка из-под сигар, наполненная пустыми тюбиками от красок, бритвенная кисточка, затвердевшая от высохшей пены, кое-какая посуда, две увядшие розы в стакане, трубка. На полу, прислоненные лицом к стене, стояли полотна.
Англичанин был обнажен до пояса. Он стискивал зубы и дышал через нос, очень шумно, как будто только что пробежал большое расстояние.
- Нелегко... - пробормотал он, не поворачивая головы. Его белый торс торс северянина блестел от пота. Мускулы ходили под тонкой кожей. На тощем животе, под ложечкой лежала треугольная тень. Под изношенной тканью старых брюк сухожилия на ногах вздрагивали от судорожного напряжения. - И хоть бы крошка табаку, - вздохнув, проговорил он вполголоса.
Три папиросы, которые Жак, придя, вынул из кармана, художник выкурил одну за другой глубокими затяжками, как только начался сеанс. Желудок, пустой еще со вчерашнего дня, давал о себе знать, но ему было не привыкать стать. "Как светится этот лоб! - подумал он. - Хватит ли у меня белил?" И взглянул на тюбик, валявшийся на полу, плоский, как металлическая лента. Он уже задолжал сотню франков Герену, торговцу красками; к счастью, Герен, бывший анархист, недавно приобщенный к социалистическому учению, был хорошим товарищем...
Не отрывая глаз от портрета, Патерсон строил гримасы, словно был наедине с собой. Его кисть начертила в воздухе арабеску. Внезапно его синие глаза обратились к Жаку: он уставился на лоб своего друга взглядом, жадным, как у сороки-воровки, почти нечеловеческим по напряженности.
"Он глядит на меня, точно на яблоко в вазе, - подумал Жак, развеселившись. - Если бы только мне не надо было кончать эту статью..."
Когда Патерсон робко предложил ему написать с него портрет, Жак не решился отказать. Уже много месяцев художник, слишком бедный, чтобы платить натурщикам, и в то же время неспособный прожить сутки, не взявшись за кисть, расходовал свой талант на не требовавшие затрат натюрморты. Патерсон сказал Жаку: "Четыре - пять сеансов, самое большее..." Но сегодня, в воскресенье, был назначен уже девятый, и Жак, изнывая от досады, вынужден был регулярно около полудня тащиться в верхнюю часть старого города ради этих сеансов, каждый из них занимал не меньше двух часов!
Патерсон начал лихорадочно водить кистью по палитре. Еще с секунду, присев на полусогнутых ногах, как пловец, испытывающий эластичность трамплина, он неподвижно смотрел на Жака. И вдруг, вытянув вперед руку, словно фехтовальщик, он ринулся к полотну, чтобы положить в определенной точке один-единственный световой блик: после этого он снова отступил к стене, прищурив глаза, покачивая головой и фыркая, как рассерженный кот. Затем он обернулся к своей жертве и наконец улыбнулся:
- Столько силы, мой дорогой, в этих бровях, в виске, в волосах, спадающих на лоб! Да, нелегко...
Он положил палитру и кисти на кухонный стол и, повернувшись на каблуках, бросился плашмя на один из матрасов и растянулся во весь рост.