Осенью 1861 года и весной 1862 года все шло к сведению счетов. Мы знаем или догадываемся, что Николай Серно и его брат Александр причастны почти ко всему, что делало тогдашнее подполье. В Лондоне в типографии Герцена печатается воззвание „Что нужно народу“. Николай — один из авторов. Образуется революционная партия „Земля и воля“. Братья — среди организаторов.
На петербургскую квартиру Серно-Соловьевичей приходит заграничное письмо от одной дамы к другой:
„Напала на великолепный случай дешево купить кружева, блонды, мантильи по цене втрое дешевле петербургской… Если дама хочет открыть модный магазин, то могла бы, приехав к такому-то числу в Кенигсберг, найти в отеле „Дойчес Хаус“ человека, который просит меня известить ее об этом“.
Братья Серно-Соловьевичи догадливы: едут в Кенигсберг и встречаются там с герценовским агентом Василием Кельсиевым. На улицах города под вывесками „Экспедиции и комиссии“ красовались фуры с шестеркой лошадей. Это солидные контрабандистские фирмы, готовые тут же заключить контракт на провоз куда угодно чего угодно: оружия, журналов…
Братья возвращаются домой, находят „хорошие адреса“. Вслед отправляются посылки…
Затем и Кельсиев является в Петербург — конечно, на квартиру Серно-Соловьевичей. Опасность огромная. Если бы власти пронюхали, где прячется посол Герцена… Власти не знают.
Но уж идет 1862 год. Тучи сгущаются. Разъяренное и испуганное правительство собирается с силами.
Конец июня. На лондонской квартире Герцена собралось человек двадцать, среди них хозяин дома, Огарев, Бакунин и другие. В числе гостей Павел Александрович Ветошников, служащий одной из пароходных компаний. Завтра он отправляется в Россию, а Герцен, Огарев, Бакунин решают передать через него очень важные письма. Но среди гостей — Перетц, агент III отделения. Он тут же извещает Петербург, чтоб Ветошникова „встретили“. 6 июля в Кронштадтском порту Ветошникова берут жандармы. Через несколько часов на стол управляющего III отделением ложится кипа бумаг. Среди них — письма Герцена, Огарева, Бакунина. Они адресованы Николаю Серно-Соловьевичу.
„Давно не удавалось побеседовать с Вами, дорогой друг“, — начинает письмо Герцен. А Бакунин спрашивает: „Получили ли Вы 1200 „Колокола“?“
В конце герценовского письма стояло:
„Мы готовы издавать „Современник“ здесь с Чернышевским или в Женеве — печатать предложение об этом?“
Разные виды радостей бывают на свете. Среди их огромного ассортимента встречается радость жандармская. Радость ловца, который может отправиться с отрядом людей против одного человека. Такие чувства, верно, испытывал жандармский полковник Ракеев, отправившийся 7 июля 1862 года забирать Чернышевского. И жандармский генерал Левенталь, ожидавший в квартире Серно-Соловьевича появления хозяина.
С 7 июля 1862 года путь на свободу закрыт навсегда. Отныне он заключенный 16-го каземата Алексеевского равелина Петропавловской крепости. В номере 14-м — Чернышевский.
Жандармы рыщут по городам и весям, разыскивая лиц, чьи имена, к несчастью, оказались среди бумаг Ветошникова. И вот уже создана Особая следственная комиссия, перед которой должны предстать 32 человека, обвиняемых в „преступных сношениях с лондонскими пропагандистами“ (кроме того, отдельно проходил процесс Чернышевского).
Прежде чем допрашивать, арестованных выдерживают в тиши камер-одиночек. Там, где в бессмысленной тишине рождается ужас.
Опыта, выдержки у многих заключенных не хватает. Петропавловская крепость их сокрушает, давит. И вот один говорит лишнее, выдает друзей, другой защищается, но его путают, сбивают; третий заболевает нервным расстройством, четвертый, пятый своих, не выдают, но утверждают, что Герцена и других смутьянов видеть не видели и с их крамолой не согласны.
Николая Серно-Соловьевича арестовывают в начале июля, но на первый допрос вызывают в середине октября. Через 100 дней. За это время члены Особой комиссии вполне усваивают, что за крупная личность в их сетях. Они читают изъятые при обыске бумаги — там рассуждения, каково должно быть будущее устройство страны, подробно разработанный проект конституции. Автор спокоен и деловит. „Новый порядок вещей неизбежен, — записывает он, — весь вопрос в том, каким путем он создастся и какие начала возьмут при нем верх“.
На первом допросе он удивляет комиссию спокойствием, какой-то твердой уверенностью в себе. „С лондонскими изгнанниками и их сообщниками сообщений не имел, злоумышленной пропаганды против правительства не распространял, никаких сообщников не знаю и не знал“
Комиссия к такому обращению непривычна. Заключенному „усиливают режим“, не разрешают никаких свиданий.
На втором, третьем, четвертом допросах комиссия начинает заключенного „ловить“, но при этом вынуждена пустить в ход то, что ей уже известно от других: Николая Александровича спрашивают о его связях с другими арестованными, о тайном приезде Кельсиева. В результате следователи не узнают ничего нового, зато узник из задаваемых вопросов узнает немало.
Он отвечает — ловко, обдуманно, точно. Потом его снова не вызывают несколько месяцев. Меж тем наступает 1863 год, и с воли доходят плохие вести: революционное движение задавлено, польские повстанцы уничтожаются, часть народа правительство сумело одурманить, обмануть, настроить против „смутьянов“.
Для Серно такие известия в десять раз тяжелее многих невзгод. И он меряет и меряет шагами узкий каземат; размышляет, не поддаваясь тоске и слабости, подступающим к сердцу, не дает себе ни малейшей поблажки.
Наконец комиссия составляет обобщающую записку и передает ее для рассмотрения в сенат. Из 32-х заключенных один Серно знает свои права и требует, чтобы ему дали эту записку. Ему дают. Другие узники, с детства привыкшие, что власти можно все, а подданным — ничего, они даже и не подозревают, что им тоже можно ознакомиться со всем делом.
Серно-Соловьевич читает громадный том внимательно и неторопливо, соображает, о чем противник знает, а чего не ведает. Затем принимает решение, и, как всегда, за мыслью — дело. Он изобретает свою линию самозащиты. Для честного, стойкого человека существует несколько способов поведения в тюрьме. Одному по характеру упорное молчание, отказ говорить что-либо. Другой ищет громкого отпора, устраивает протесты, голодовки.
Серно-Соловьевичу подходит иное. Он составляет длинную, из 55 пунктов, записку — так называемое „рукоприкладство“, которое по форме полагается писать на имя царя.
Итак, новая записка царю. Всего через пять лет после того, привезенного Орловым поцелуя…
Кое-что Серно признает. Смешно утверждать, что он не знал Герцена, Огарева, Кельсиева, когда комиссия имеет доказательства. Но об этом говорит как бы вскользь — ни одного лишнего звука, который мог бы повредить кому-то.
Затем начинает объяснять причины своих взглядов и своих дел. Чего же проще? Один из подданных, заключенный, откровенничает со своим повелителем, беседует спокойно, логично, справедливо. И где, в каком точно месте его защита переходит в нападение, даже трудно заметить. А пишет он вещи совсем простые, ясные: у людей бывают разные мнения; людям надо спорить, обсуждать разногласия открыто.
„Спокойным, законным столкновением они дополняли бы друг друга, и преобразования принесли бы практически верное направление… Но наше государственное устройство не представляет такого поля“.
Любое противоречие, разногласие становится борьбой не на жизнь, а на смерть.
„Люди страдают и гибнут без всякой пользы для кого бы то ни было, тогда как при других условиях страданий этих могло бы не быть вовсе, а люди, хотя бы и стояли в разных лагерях, трудились бы совместно для пользы отечества“.
Объяснив, почему честному человеку приходится в России обманывать власть, Серно продолжает рассуждать с виду совсем наивно. Он как бы мыслит вслух:
„…Чтоб меня стали преследовать за свой образ мыслей, я не верю. В царствование государя, освободившего крепостных, такие преследования возможны только как несчастное недоразумение… Преследовать в России революционные мысли значит создавать их…“