Литмир - Электронная Библиотека

Если вслед за дореволюционной наукой счесть убыль населения, равную одной седьмой, то, переведя все это на язык «современных цифр», получим, что для времени Петра это было то же самое, как если бы ныне вдруг (не дай-то бог!) в нашей стране исчезло 40 миллионов человек! Приняв меньшие «проценты смертности», все равно придем к «эквиваленту современному» — 30, 20, 10 миллионам…

Но и это еще не все. Огромные жертвы и подати — лишь неполный список народных страданий. Сильнейшим потрясениям подвергались также народные понятия, идеология. Во-первых, царь ослабил авторитет и без того поколебленной в прежние века церкви: вместо патриарха — синод. Тайна исповеди сочтена второстепенной по сравнению с тайной государственной; именно с XVIII века в попы стараются ставить людей, приходу не близких, не односельчан (как часто бывало прежде), а присланных со стороны, чужаков, ставленников империи; тогда падение церковного авторитета приводит к знаменитой ситуации, позже описанной Белинским в «Письме к Гоголю»:

«В русском народе… много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации, но религиозность часто уживается с ними, живой пример Франция, где и теперь много искренних католиков между людьми просвещенными и образованными… Русский народ не таков. Религиозность не прививалась в нем даже к духовенству, ибо несколько отдельных исключительных личностей… ничего не доказывают».

На глазах у миллионов мужиков неблагоприятно, враждебно (в их смысле) меняется «верхний мир» — дворянство, чиновники, церковь.

Ни в одной стране не бывало подобного раскола между «господами и слугами», как в петровской и послепетровской Руси. Прежде, в XVII и более ранних веках, барин, царь своим обликом был понятен населению: несравненно более богатые одеяния, но по типу привычные, длинные, национальные; таковы же бороды, прически. Теперь же у «благородного» — короткая одежда, бритое лицо, парик, вызывающие ужас и отвращение мужиков. Если в других странах аристократы говорили по крайней мере на национальном языке, то русские «верхи» все больше изъясняются на немецком, а позже на французском.

Раскол нации, огромное отчуждение культур…

То, что строилось и ввозилось Петром, вызывало, как источник новых тягот и платежей, враждебность населения. В высшей степени характерна сцена, записанная Пушкиным: «Пугачев бежал по берегу Волги. Тут он встретил астронома Ловица и спросил, что он за человек. Услыша, что Ловиц наблюдает течение светил небесных, он велел его повесить поближе к звездам». Наука, которой занимался астроном Ловиц (как и его предшественники, приглашенные Петром), через столетия станет неотъемлемой частью жизни потомков тех людей, которые этих астрономов подвешивают; нужно было набраться большого терпения, исторического оптимизма, чтобы принять мысль, четко сформулированную Белинским: «Благодаря Петру Россия будет идти своею настоящею дорогою к высокой цели нравственного, человеческого и политического совершенствования».

Снова — трагическая двойственность: неслыханные жертвы, но выжившие прекрасно сражаются и строят, иначе Петр ничего бы не сделал; раскол нации с перспективой будущего соединения. Огромный финансовый, идеологический нажим — и регулировка его путем… народного сопротивления.

Постоянно вспоминаю, как мне, молодому учителю, были заданы хитроумные вопросы с оппозиционной задней парты: «Петр I прогрессивен?» — «Да, конечно». — «Крестьянские восстания в России прогрессивны?» — «Да, конечно». — «А если крестьяне, скажем, Кондратий Булавин и другие, восстают против Петра, — кто прогрессивней?»

Я отвечал невразумительно, вроде того, что крестьянская правда выше и что народные восстания «расшатывали феодальный строй» (сам не очень понимая, хорошо ли расшатывать государство Петра в разгар преобразований!). Теперь (все равно не претендуя на полноту ответа) я бы ответил тому ученику: Петр драл с народа тройные подати, «три шкуры», но если бы не восстания и побеги, то мог бы содрать и шкур десять-пятнадцать. В пылу преобразований, в горячке шведской войны он не думал о пустеющих губерниях, зарастающих полях; и мог бы наступить момент, который, кстати, известен в истории ряда государств Азиатского Востока, когда верхи перешли бы некую грань и сломали бы хребет народной жизни, экономического строя. И страна могла бы захиреть, «провалиться» и, по выражению Герцена, стала принадлежать уже не столько истории, сколько географии, то есть существовать все больше в пространстве, но не во времени…

Народное сопротивление отчасти компенсировало народную покорность и долготерпение. В результате борьбы устанавливалось некое равновесие сил, при котором империя продолжала укрепляться, а крестьяне, страдая и разоряясь, все-таки могли существовать, в будущем даже поднакопить кое-какие излишки и тем приблизить капиталистическую стадию.

Нужно ли говорить, что ни Петр, ни крестьяне ни о чем подобном не думали — просто жили и боролись за существование. Но мы-то теперь можем сказать, что страшное самовластие, беспощадная «революция сверху» были объективно скорректированы, введены в сравнительно разумные рамки противодействием снизу.

При всех тяжелейших петровских испытаниях абстрактная народная вера в хорошего царя, потенциальные возможности для верховной власти использовать народное доверие, силу, энергию — все это сохранилось и предоставило Петербургу возможность различных исторических комбинаций. Бывали периоды, когда верховная власть делала упор на «людей чести», дворянскую интеллигенцию, народу же предписывалось исключительно исполнение и подчинение. То был вариант «просвещенного абсолютизма», ведущий начало от того, что делал Петр, Если же император в определенной степени расходился с активным дворянством, желал ослабить его претензии, усиливалась идеологическая ориентация на «народность», надежда властей на неграмотные миллионы, верящие своим царям в отличие от «много рассуждающих умников». В этом случае возникал вариант «непросвещенный», внешне более народный. Но, разумеется, только внешне…

Такова система Павла I, Николая I.

Остается еще заметить, что своеобразная народная вера в царей была подвержена причудливым, не всегда объяснимым приливам и отливам. Царь Петр I, не разрушивший этой системы, но подвергший ее серьезнейшим испытаниям, был как бы осужден «народным голосованием», отсутствием среди большого числа самозванцев, наполнявших русскую историю, «лже-Петров I». Зато было немало таких, которые имели известный успех, назвавшись именем уничтоженного царевича Алексея; были также самозваные Петры II, Иоанны Антоновичи, Павлы I; довольно много «лже-Константинов» и более всего — «Петров III».

Впрочем, это уже тема особая.

Революция Петра определила русскую историю примерно на полтора века, — и это, конечно, много.

Удивительное доказательство естественности тех необычных, с европейской точки зрения парадоксальных, неестественных преобразований, которые революционным взрывом возникли на Руси в первой четверти XVIII столетия.

Несколько следующих поколений ясно ощущают себя в петровском, петербургском периоде.

Чаадаев: «Петр кинул нас на поприще всемирного прогресса».

Кавелин (1866): «Петр как будто еще жив и находится между нами. Мы до сих пор продолжаем относиться к нему как современники, любим его или не любим, превозносим выше небес или умаляем его заслуги… много, много еще времени пройдет, пока для Петра наступит спокойный, беспристрастный, нелицеприятный суд, который будет вместе с тем разрешением вопроса о том, что мы такое и куда идем».

Сопоставляя эти строки с прежде цитированными отрывками Пушкина, Герцена, Льва Толстого, заметим, что когда на Руси дела шли сравнительно хорошо, — например, при освобождении крестьян, — потомки «добрели» к Петру: выходило, что при страшных ужасах его правления все же — вот благой результат!

Однако до того и после того случались времена печальные, наступали реакция, застой: мыслители же связывали и эти невзгоды с Петром, выводя их из «зверского начала» его преобразований.

11
{"b":"139578","o":1}