— Жена вам — скандал?
— Не, она у меня не базланит. Это не то что есть некоторые... Ох, не будьте такими — это хуже всего на свете. Тут и так-то... не сладко, а если еще и дома... Если я устал как собака, я посплю, отдохнул — можно снова за работу. А если еще дома... Нет, это плохо. Хуже нет.
— Вы же говорите, вы хорошо живете.
— Я-то хорошо! Я про других. А я-то — дай бог каждому! Я, допустим, прихожу с работы: «Ну, Нюся, давай корми, голубушка». Она на стол — картошку с мясом. Мясо у меня круглый год не выводится. Свиннота эта у меня вот здесь сидит.— Иван хлопнул себя по загривку.— Ох и прожорливые же!.. Иной раз взял бы ружье и пострелял всех к чертовой матери. А если, бывает, совсем здорово устанешь на работе, я сразу, с порога: «Ну, Нюся...»
Нюра сидела одна у темного окна, слушала песни по радио.
Вошел профессор.
— Ну, Нюся!.. Что, скучаем?
— Что он там?— озабоченно спросила Нюра.
— Иван?.. Да ничего особенного, не беспокойтесь. Рассказывает студентам, как он хорошо живет, богато.
— Тьфу, трепло! Вот трепло-то! Пара штанов завелась лишняя да рубаха-перемываха... Богач! Вот, знаете, так мужик — ничего, грех жаловаться: ребятишек любит, меня жалеет... Но как выпьет, тут уж держись: или хвастать начнет, какой он богатый, или в драку лезет. И ведь сколько уж раз учили, дурака, один раз голову стяжком проломили — неймется! Нальет глаза, и все нипочем: на пятерых, на пятерых лезет.
— Часто пьет?
— Да нет, так-то грех тоже жаловаться. Работает-то он правда много. У их все в роду — работники. Его уважают. А вот есть эта дурацкая замашка... Как праздник подходит, так у меня душа загодя болит. Люди веселятся, а я сижу дома, жду: счас прибегут, скажут: «Ванька дерется!»
Профессор вздохнул.
— Смеются там над ним?— спросила Нюра.
— Да нет... Ну, молодые: им палец покажи, они смеяться будут. Там все беззлобно... Сострить опять же можно. Только...— Профессор не стал говорить, что это «только».— Ничего. Не беспокойтесь.
— Как же не беспокоиться — не чужой. Сердце-то болит.
В купе, где студенты, слышно, запели под гитару нечто крикливое, бестолковое:
«В трюмах кораллы и жемчуг;
Весел пиратский бриг.
Судно ведет с похмелья
Сам капитан-старик...»
— Пираты,— в раздумье молвил старик профессор.— Пираты, ковбои... Суровая зелень. Отчаянный народ.
В купе заглянул курносый парень.
— Это у вас?
— Что?
— Пели-то.
— Нет, это по соседству,— сказал профессор.— Они уже перестали. Слова списать?
— Я бы их так запомнил... Хорошая песня.
— Куда путь держим?— спросил профессор.
— В Крым.— Курносый присел на диван.— Второй раз. Опять радикулит... Замучил.
— Болит?— посочувствовала Нюра.
— Болит,— отмахнулся курносый, настраиваясь поговорить о другом.— Во народу где! Идешь по пляжу — тут женщина голая, там голая — валяются. Идешь, переступаешь через их...
— Совсем голые?!— удивилась Нюра.
— Зачем? В купальниках. Но это же так — фикция. Я сперва в трусах ходил, потом мне один посоветовал: «Купи плавки!» Так они что там делают: по улице и то ходят вот в таких вот штанишках — шортики называются.— Курносый чуть подсюсюкивал, у него получалось — «станиски», «сортики».— Ну, идешь, ну, смотришь же... Неловко, вообще-то...
— Ну да,— согласилась Нюра,— другая и по морде даст.
— Да нет, там это само собой разумеется. Но, вообще-то, неловко. Ну, мне там один тоже посоветовал: ты, говорит, купи темные очки — ни черта, говорит, не разберешь, куда смотришь...
— Во!
— Заходишь вечером в ресторан, берешь шашлык, а тут наяривают, тут наяривают!.. Он поет, а тут танцуют. Ну, танцуют, я скажу! Вот собаки! Сердце заходится. Так глядишь — вроде совестно, а потом подумаешь: нет, красиво! Если уж им не совестно, чего же мне-то совестно? Ритмичность... везде ритмичность. Там один тоже стоял: бесстыдники, говорит, что вытворяют! Ну, его тут же побрили: не нравится, говорят, не смотри. Иди спать. А один раз как дали «Очи черные», у меня на глазах слезы навернулись. Такое ощущение (осюсение), полезь на меня десять человек — не страшно. Я чуть не заплакал. А полезли куда-то на гору, я чуть не на карачках дополз — красота! На всех пароходах — музыка. Такое осюсение что музыка из воды идет. Спускаемся — опять в ресторан...
— Это ж сколько денег просадить можно?!— сказала нюра.—Тут ресторан, там ресторан...
— Они там на каждом шагу! Мне там один тоже говорит: первый и последний раз. Корову, говорит, целую ухнул. Нет, там есть пельменные, вообще-то. Три порции — от так от хватает...
...А в купе, где Иван, некто молодой, очень красивый, пел под гитару очень красивую песню — про «Россию-матушку».
«За Россию-матушку — все умны,
За Россию-матушку — все смелы...».
Иван слушал, стиснув зубы. Песня очень ему нравилась.
Вошел курносый (курортник), присел, тоже стиснул зубы. Ему тоже очень понравилась песня.
Песня кончилась.
Все посидели молча... Курносый спросил гитариста:
— А «Очи...» можешь? Дай «Очи...»!..
Иван пристукнул кулаком по колену... Встал и пошел из купе.
И запел в коридоре:
«С сестрой мы в лодочку садились,
Тихо-онько плыли по волна-ам!..»
Потом Иван вошел в свое купе.
— Дорогие мои, хорошие...— заговорил он было. Но профессор с Нюрой говорили негромко между собой, и Иван смолк.
А профессор и Нюра, не обращая на Ивана никакого внимания, продолжали говорить. И очень даже странно они говорили:
— Прямо не знаю, как вам и сказать...— раздумчиво сказала Нюра.— Все же у меня двое детей... да маленькие такие!..
— Господи!— тихонько воскликнул профессор.— Ну и что? И прекрасно. Он как раз детей очень любит. У него под Москвой домик... будете жить-поживать да добра наживать. Он не пьет, не буянит, сроду никогда грубого слова не сказал. Как у Христа за пазухой будешь жить. Решайся.
— Прямо не знаю...— тихо и грустно опять сказала Нюра.— Если уж честно-то: конечно, мне надоела такая жизнь. У людей праздник, а у меня загодя душа болит. Или ехать куда: опять, думаешь, какая-нибудь история... А ему сколько лет-то?
— Тому человеку-то? Семьдесят. Но он еще в форме... Седой такой, головку носит гордо — красавец. Он всю жизнь танцевал в оперетте, поэтому... головку умеет держать.
— Многовато вообще-то...
— Да я же говорю: он любого молодого за пояс заткнет! Ну и потом, культура! Там же через каждое слово — «мерси», «пардон», «данке шен»... Ты хоть отдохнешь от этих всяких «чаво» да «надысь»...
— Да охота, конечно, пожить, как...
— Я извиняюсь,— вмешался Иван, заметно трезвея.— Про кого тут речь?
— Дело же не в том даже, что самой пожить,— продолжала Нюра, не слыша и не видя Ивана,— а в том, чтобы детей воспитать на хорошем примере. Сейчас-то — что за пример они видят!
— Я же про то и говорю!— подхватил профессор.— Пример же будет.
— Я подумаю,— сказала Нюра.
— Подумай-подумай.
— Ну и что, что семьдесят: я за ним ухаживать буду...
— Так, а что там ухаживать-то: утром отнес его в садик, посадил в креслице — и сиди он себе, «мерсикай». Ест мало, кашку какую-нибудь сварил, он покушает, и все. А вечером...
— Слушайте,— заговорил Иван, угрожающе округлив глаза.— Я говорю, я извиняюсь, но я же — тут! В чем дело?!
— А, ты тут?— «спохватилась» Нюра.— А мы и не слышим — заговорились с Сергеем Федорычем. Давно пришел?
— Да как тихо вошел!— удивился и Сергей Федорыч.
— В чем дело!— спросил Иван.
— Ни в чем.
— Кому семьдесят лет?
— Мне,— сказал профессор.
— Нет, я же слышал...