Думая об этом тупо, заснул.
Меня не посетили сновидения. Блики и тени, мазки золотистого и сизого, секундные и нескончаемые промельки.
Я охнул. Аня сидела за столом у окна и, углубившись в неуклюжие дачные очки, играла на ноутбуке. Щелканье из пластмассовой тетради.
– Который час?
– Пять скоро.
– Ох, сколько же я спал? Почему так много?
– От страха? – Ее голос уколол презрением.
– А Ваня где?
– Спит в коляске.
– Наташа?
– Ушла недавно.
Голый, в шлепанцах, вышел во двор. Следы крови исчезли, но вокруг раковины было скользко от воды. Она стеклась в ямку посередине пятачка, и там образовалась лужица.
Включил воду. Прополоскал рот. Кровавый привкус ржави.
В воздухе росла тревога. Закричали наперегонки вороны. Дохнуло холодом, сладко и внушительно.
Дождя еще не было, это раззадоривало ворон. Они вопили, кружась, будто бы гадая, на чью перелететь сторону – старого или нового.
Новое побеждало. Мир источал энергию духоты, волю к насилию. Мир напрягся, словно силач, который, обливаясь липким потом, вот-вот поднимет свинцовую штангу, вытянет до небес, и грохнет оземь, и разревется счастливо и жалобно под шквал аплодисментов и слепые вспышки.
Налетевший ветер работал рывками: сильный рывок и послабление. Рывок – и отпустило. Ветер делался холоднее, с очередным рывком он стал ледяным. Ветер был чистой жаждой – обморочной физической страстью перехода в другое измерение, где хохочут и сверкают водопады. Ясно было по этому ветру, что прогретая жизнь, вялая вырожденка, опротивела всей природе, что верхи, мрачные тучи, больше не могут, а низы, шипящие пышно травы, уже не хотят.
Но дождя так и не случилось. Дождь медлил. Слезки повисли на колесиках, как говорят в народе, а дождь все не шел.
Ночью младенец спал худо. Он просыпался, бормотал что-то, всхныкивал, затем умолкал, чтобы опять хныкнуть. Или затягивал неутешный, раздирающий плач, который мощнее любых призывов и просьб. Аня бросалась к колыбели – лишь бы остановить, укачать этот звук.
За окном свистал ночной вихрь.
– Я выгоню ее, – сказал я и погладил Аню по колючкам. Чуть-чуть поотросли.
– Да брось, она не со зла.
– Со зла. Ты ее боишься? Ты боишься ей слово сказать поперек!
– Не боюсь.
– Боишься!
– Не боюсь… Ну даже если боюсь. И что?
– Почему ребенка мы отдаем в ее руки? Послушай, в поселке полно бабусь, они будут рады за меньшие деньги нянчить.
– Где они? Кто они? Приведи мне такую бабусю! Ты не слышал, как она поет? Она пела, и Ваня засмеялся. Он потом во сне смеялся. Песни прекрасные, мы их вместе пели. Я языка не знаю, но подтягивала, голосом подыгрывала.
– Зачем нам – цыганка? Они детей крадут.
– Молдаванка.
– Они все цыгане.
Гром откликнулся за окном. Он прозвучал как-то пародийно, и мы с Аней растроганно рассмеялись. Поцеловались. Длинно и мокро.
Мы барахтались, не останавливая поцелуй. Мы извивались на простыни немым и шуршащим узором.
На улице свистало, выло, трещало. Что-то истерично стукнуло. Ветер зашумел с такой тональностью, как будто включили душ. Я подошел к окну, высунул руку в форточку, но звук оказался обманчивым: дождя не было. Ветер хлестал по руке, покалывая, как газировка.
Я вернулся в кровать.
– Ты права: рак крови, – сказал сухо.
– Ты узнал? – Она приподнялась на локте и заглянула в мое лицо, быть может во тьме показавшееся чужим. – Горе какое! Здоровый мужик?- и вдруг.
– Да, природа человека загадочна. Любая природа…
Она перебила:
– Хоть в сознании?
– Да. Папа говорит, что он улыбался. У него лицо сияло. Он причастился и был счастлив.
– Все, хватит, замолчи, пожалуйста! Их же лечат, таких больных. – После минутной паузы, когда я успел подумать, что она уже провалилась в дрему, Аня с неожиданным энтузиазмом прошипела: – Главное, чтобы с нами все было в порядке!
– Это ты от Наташки понабралась.
– А?
– Скучно так жить, – сказал я. – Есть люди – агенты природы. Знаешь, почему в Югославии была такая кровавая резня? Почему кровав Кавказ? Там слишком много природы. Селяне, живущие в одном ритме с природой, пустят ножи в любую секунду в любое мясо. Без сомнений. На фоне лугов, лесов и гор их движения слепы и точны, как сама природа. Они различают душок жертвы и опасную вонь сильного. Вместе с природой они любят цветущее, румяное, дикое, громкое, хамское, напористое – все, в чем весна и лето. Отвергают сдержанное и рыхлое, ледяное и плаксивое, разорванное и рассыпанное, желтое и бледное – осень и зиму. Быть как весна, как лето! Особенно это относится к женщине. Женщина, как земля, должна быть податлива и плодоносна.
– Вот! – Аня заворочалась. – Наташа говорит: детей она хочет троих. Ты только не обижайся, Наташа мне очень близка… Она хорошая. Она очень любит Ваню! Она с ним умелая. Она на язык грубая, но это все шутки. Ты слишком заморачиваешься! Если с ней ладить – то чувствуешь себя в покое.
– Я догадался. Она тебе бухло таскает. И вы вместе пьете, когда меня нет.
Аня замолчала. Мы отстранились друг от друга. Помолчав и не дождавшись, что кто-то первый начнет примирение, мы повернулись в разные стороны. Так, помолчав еще немного, заснули.
Утром мне надо было ехать.
Утро случилось серое, трудное. Я не хотел вставать, затаился.
Грохнула калитка.
– Анюта!
Почему она кричит “Анюта!” так, будто меня здесь нет?
– Видишь: колесо истерлось, – слышался со двора наставительный голос по-южному воркующий. – Пускай тебе новую коляску купят!
– Я скажу Сереже.
Дверь в комнату распахнулась. Очи черные, насмешливые, но без блеска, растворенные в смуглом:
– Дрыхнешь? Вставай! Жизнь не ждет! – Заржала и захлопнула.
Я стремительно натянул одежду. Вышел во двор. Нагнулся к коляске, поцеловал сына в носик.
– Завтракать будешь? – сказала Аня просительно.
Я не отвечал.
– Останься еще немножко…
Буркнул:
– Переговоры.
– Скажи, что заболел, – нашлась она.
Наташа палачески гоготнула.
– Не бросай, а? – Аня ловила мой взгляд. – Пожалуйста! Завтра поедешь… Перенеси ты их или отмени. Ты сговоришься, а меня разлюбишь. Ты прости меня, если что. Я больше ни капли не выпью! Давай поедим… Погуляем… Ты же рассказ написать хотел! Уже месяц собираешься! Не уходи, а?
Я заслонился рукой.
– Бежит, – гортанно заметила Наташа, я быстро глянул на нее сквозь пальцы, как на наглый нуль.
– Да как хочешь! – Аня скрылась в кухне.
И вот я потянул на себя калитку. Хлопок. Ура! Вступил на дорогу.
Я уходил от них, уплывал с этого гиблого места… На станцию – и в город. Сделал шаг, другой – свобода нахлынула.
Я удалялся, забыв обо всем, даже о ребенке. Свобода вела вперед и вперед, и, разрывая грудью духоту, я подумал с удовольствием, что долго сюда не приеду!
И еще подумал: а может, ну их, переговоры, перенесу. Зачем мне дела? Повремени. Приедешь, примешь душ, завались в кабак на Фрунзенской, позови живущую напротив Ксюшу, каштановую модельку с мозгами ласточки, а потом все секреты горячим воском запечатает ночь.
Пока было серое утро свободы, и птицы свиристели на пределе.
Забулькал-зарокотал, полня собой небо, отрадный гром, чтобы подражательно, бодрыми голосами помощников отозвались собаки. Булькая и взахлеб.
– Вась! Вась! Вась!
Далеко или близко – нельзя было понять. Сколько их было? Две? Три? Стая?
Они квакали и булькали:
– Вась! Вась! Вась!
Меня остановило сердцебиение. Лед предчувствия кто-то прижал к темени и отпустил. Ледяной кусок. Лоб холодно взмок. Я раскатал обратно подвернутые рукава зеленой толстой рубахи, которая была напялена поверх белой рубашки-промокашки.
Иди, иди, иди. До станции близко.
Нерешительно задержал руку на горле, прикрывая артерию. Где она, артерия, кстати, сонная, вечно неусыпная? Вот это она, скользкий пульс? Напряг глаза и задвигал ногами аккуратно, выжидательно, совсем не галопом. Не спешишь ты что-то, друг. Да вот, хреново. Хреново вдруг? Говорю, хреново.