Это была Наташа. Няня. Ровесница, 26, она внушала мне тайное стыдное почтение своим упрямым и озорным взором.
– Ну? И чо ты привез родным?
На свежем воздухе под запахи леса работал ее гипноз хозяйки. За этот гипноз я не любил Наташу все сильнее и безнадежнее. Интересы нянькины были просты – вылакать супец понаваристей, семечки погрызть, выпросить тряпку, завистливую гадость брякнуть. Она все время кляла тутошнюю местность, светлую малокровную землю, говорила, как хорошо было в ее румяном селе, где они жарили кабанчиков. Она вынуждена жить здесь, в вагончике, рядом со стройкой! Муж ее, укладчик кирпичей, тут.
Наташа нанялась к нам в няньки через Васю. Уже и Васю она закошмарила своей дикостью. Ты же слышал, читатель, как он только что ужасался в дороге! Но где было брать другую? Она помогала укладывать, мыть и возила в коляске моего сына.
– Шиш… – зашипела Наташа и заржала: – Шиш привез?
Я нагнулся, приложил губы к пуховой младенческой головушке. Мерное, четкое движение: втянул – проглотил, втянул – проглотил… Теплая голова, полная дивным молочным маревом. Втянул – проглотил. Раздражение мое вдруг пропало. Подумаешь, гадина. Зато сынок растет.
Я распрямился:
– Денежки тебе привез, Натали!
– Наташ, погуляешь с ним?- Аня спрятала грудь в сарафан.
Младенец заелозил лицом, слюнявя пеструю ткань.
Наташа выкатила коляску из куста. Аня, оторвав от себя младенца, уложила, и он заплакал.
Няня повела коляску, свободной рукой смахивая со лба путаницу волос.
– Часик! – крикнула жена, словно пробуя голос под гулкими сводами разношенного родами нутра. – Часик, Наташ!
Ребенок рыдал. Скрипели колеса. Няня, дернувшись комьями затылка и шпильками (это она кивнула), увозила мою кровинушку. Звук плача удалялся, но огорчение в плаче возрастало. Нет, Ваня не хотел быть с нею!
Калитка распахнулась, Наташа отступила.
На пороге сада стоял Вася. Она помедлила и привстала на носки кедов:
– Чо стал?
Ударила коляской вперед.
Вася отпрянул на траву. Калитка моргнула в мгновение ока, хлопок, плач младенца пропадал вдалеке.
– Вот… – Вася обреченно развел длинными пятернями программиста.?- Обезьяна! Я почему зашел… Не получится завтра озеро. Я в Москву поеду, надо в храм.
Плач за забором совсем пропал.
– Радует дом? – Вася улыбнулся.
Зубы вспыхнули, крупные и ровные, и я представил его череп целиком. Наверное, в отсутствие плоти, волос и глаз эти зубы смотрелись бы еще очаровательнее.
– Радует… – протянула Аня, переминаясь и одергивая сарафан. – Только это… – И она торопливо сказала: – Все время воют собаки!
Петя лопнул хохотом:
– Как? – Он задыхался. – У-у-у-у-у… У-у… Гав! – Топнул.
Ульяна зазвенела. Я усмехнулся.
Вася уверенно держал белую крепость улыбки:
– Это же загород! Куда без них!
– Хочешь обедать? – спросила Аня.
– Жена ждет! – Он пошлепал зеленую рубаху в области живота. – Борщ на столе стынет.
– Больше не болей! – сказал я зачем-то.
– ?Больше не буду! – сказал он по-гамлетовски выразительно. -
Я больше не буду.
В последний раз озарил сад улыбкой и нас покинул.
– Зачем приходил? – И Аня облегченно выдохнула: – Как же я устала!
Мы прошли на кухню.
На деревянных голых стенах висели приколотые рисунки – с крестами и бабочками, нимбами и цветами, – нарисованные церковными детьми и привезенные сюда Васей.
Картины со смещенными пропорциями, следы наивных кисточек, напоминали художество дикаря, отгоняющего беду. Но и воинственная ярость жила на этих бумагах, мятых от акварельной водицы. Бабочка зависла самолетом. Жуки наступали танками. И везде небо синело. Или его давали алчно, густо-густо, или воды не жалели, копируя жертвенную невесомость лазури.
Мы сели. Миска с овощным салатом, корзинка с черным хлебом, стеклянный саркофаг с маслом и отрезками сыра и ветчины.
Аня наливала суп. Крапивный. В свеже-зеленой гуще плавала долька вареного яйца, желток зрело поглядывал из белизны, словно в каждой тарелке – пейзаж Куинджи, буйные кущи, терпко вечереет, и луна между зарослей вступает в свои права.
– Сегодня сварила. Мы с Наташей у забора надергали, – говорила она, разливая ловко и вслепую, и нежно глядела мне в глаза. – Какая она хваткая! Какие у нее мышцы! Вчера баню топили. Так она дров нарубила. Разделась – у нее бицепсы настоящие! А кожа какая толстая! Рвем, значит, крапиву. Я в садовых рукавицах. Она руками голыми, и ничего, не больно. Оказывается, у них дома постоянно крапиву едят. Она с детства привыкла ее рвать.
– А платье из крапивы не носит? – спросил я.
– Как в сказке, – сообразила Ульяна.
Ели суп задорно.
– Крапива без пива – деньги на ветер! – выстрелил лозунгом Петя, резво мешая ложкой. – Фу! – Поднял перевернутую ложку, с которой вместе с зеленым свисало нечто бесстыже черное, длинное, гибкое, что он опознал оглушительно:
– ?Волос!
– ?И у меня! – пропищала Ульяна, заглядываясь в свою копию Куинджи.
Я следом выудил крепкий черныш, который прилип к половинке яйца. Смахнул на пол.
Аня схватила тарелку, выбежала во двор, слышно было – выплеснула.
Петя оттолкнул тарелку. Подскочил, проплясал тесной кухонькой, скользя взглядом по детским рисункам.
– Простите! – сказала Аня, вернувшись. – Гадость. Это все Наташа, я ее просила суп посолить, пока я с Ванечкой была. Вечно она космами трясет. Ешьте сыр, ветчину! Я сейчас курицу разогрею. Курица точно безволосая!
– Эпиляцию сделали? – собрался с юмором Петя.
– Я есть не буду! – замотала головой Ульяна.
Но курица была вполне и салат – радостным. Потом был чай, на тарелке – жимолость. Ягоды недавно поспели, Аня уже ободрала полкуста. Вяжущий вкус побеждал память о волосатом супе.
Мы вывалились на воздух.
– Мальчики, тут надо бы траву собрать. Лучше руками – так быстрее!?- Аня включила воду. Ульяна укладывала тарелки в раковину.
– Чего за трава? – спросил я разморенно.
– Да муж Наташин покосил. Теперь надо в одно место отнести. Дождь пройдет, и гнить станет всюду.
– Труд веселит человека! – Петя скинул кожаный пиджак на ступеньки дома.
Я надел рукавицы, Петя рукава широкой черной байковой рубахи натянул на ладони. Мы стали таскать охапки мертвых растений с разных концов сада. Мы сносили стебли в одну кучу, у калитки, подле кустов крыжовника. Трава была разная, встречалась с колючками. И крапива, старая знакомая, была. Мы таскали в объятиях траву, пресную и душистую, вялую и кусачую, влажную и усохшую. Я поднес травинки к лицу и глубоко вдохнул все сразу: рождение, расцвет, смерть. Трава пахла разнузданно?и начальственно, как волна, и я на секунды ощутил, что не я нюхаю ее,
а она, затмив пол-лица, обнюхивает меня.
– Что я нашел! – закричал Петя.
Аня выключила воду и взволнованным шагом направилась на его крик. Я бросил охапку вместе с рукавицами и подошел:
– Что там?
Петя потрясал острой деталькой. Несомненно, значок. Темный от времени и земли.
– Узнали?
Железной крохоткой, зажатой в правую щепоть, он начал тереть по левой руке, закрытой черной байковой рубахой.
– ?Не узнали? А это детство наше… Я помню, все помню! Помнит
зоркий глаз, – бормотал он, двигая значком, – мой советский класс…
Значок, с вкраплениями ржави, но свободный от грязцы, лежал у него на ладони.
– Пионерский! – опознала Аня.
Красная звезда, над которой краснело угловатое пламя. В центре – головка Ильича, как головка чеснока, белая и голая.
– Я в школе единственный не вступил в пионеры, – признался я. – Мне папа запретил. Объяснил: пионеры против Бога.
– А ты сейчас вступи! – Петя ликовал. – Бери и цепляй!
– Может, зароем его обратно? – Аня прижалась ко мне, теплая, и стала ластиться. Бедром, сиськой, скулой. – Тут такое творится… Они меня замучили. Выкиньте вы эту ерунду!
– Кто они? – Я обнял жену и стиснул. – Не бойся, я тебя от всех спасу!