– В лесу? – быстро спросил Петя.
– В доме. Только я лягу – от страха звон в ушах. Как будто что-то совсем ужасное случится. И сковывает меня.
– Дальше, – сказал я.
– Все. Это все. – Она крутила пустой бокал. – Дальше – сон.
– Кошмарный? – спросила Ульяна сочувственно.
– Нормальный.
По саду ползли тени.
Петя потянул Ульяну за прядку белесых волос, в сумерках приобретших острое режущее сияние.
– Брысь! – Подруга ногтями впилась в его руку.
– Ночью проснусь, Ваню вытащу, целую, – приглушенно заговорила Аня, словно сама с собой. – Кладу обратно, крещу.
– Я сегодня за него испугался, – сказал я голосом скептика. – А ты на меня закричала.
– Ты его разбудил. Я всегда беру его мягко.
– Ты бы поменьше пила, кормящая!- сказал я голосом оптимиста.
– И еще. Вчера вечером легла. На улице бочки загремели. Гремят, катятся, и мужики орут – матом и непонятное что-то – и бочки катят. Это были бесы.
– Ну-ну.
– Не смейся надо мной! Так и знала: будешь смеяться. Ты пойми: самое страшное – это не черт с рогами. Это ожидание. Сегодня рано утром бабка старая калитку трясет. Впустила ее. Толстая. И взгляд! Во взгляде?- огненное озеро. Говорит: “Свет у вас есть?” – “Есть”. – “А у нас, – говорит, – нету!” Постояла, посмотрела, поковыряла калошей. Говорит: “Я здесь полвека живу”. В это время Наташа пришла, и они обменялись приветами: “Привет!” – “Привет!”. Чирикнули, как давно знакомые.
И бабка уползла. Толстая. У нее еще родинка на подбородке. Волосатая.
– Я выгоню Наташу. Она тебя с ума сведет.
– Неправда! Она меня успокаивает. Я ей рассказала, что перед сном мне страшно. Она говорит: “Плюнь и скажи: тили-мили-кари-рай! И нечистый отвяжется!”
Ульяна захихикала.
– Чего? – спросила Аня резко.
– Меня перед сном никто не беспокоит. Я перед сном молитву читаю, бабушка в детстве научила: “Ангел мой, пойдем спать со мной! А ты, сатана, отойди от меня! От окна, от дверей! От постели моей!”
Ульянин мелкий смех был неожиданно колючим.
– Вот – мое чудо! – Петя показал на нее жестянкой.
– И меня никто не сковывал, – сказал я. – Бог миловал. У меня с детства прививка против чудес. Вокруг были люди верующие, которые каждую секунду обнаруживали чудо. Так моя вера быстро скисла, и сплю я как младенец. Нет, вру! Когда болел – бывало со мной одно чудо. Ее звали…
– Жозефина Пастернак. – Аня ревниво плеснула себе вина.
– ?Именно. Ты помнишь. Я тогда только научился читать и в перестроечном “Огоньке” напоролся на ее стихи. Жозефина Пастернак – само по себе звучало ползуче и зловеще. По складам я разобрал: “О, Боже, о многом прошу, двух отроков в саду виноградном и по золотому ковшу”. Двух отроков! Я уже понимал, что такое отроки. Я был отрок!
И правильно уловил душу этой поэзии – старушечья жажда омоложения. Сластолюбивая Жозефина грезит в эмиграции об отроках, алчет ковши их крови – пьянеть, умываться, молодеть, призывая, как и положено ведьме, имя Божье на недобрую затею. Проникла в меня Жозефина… Бред в том, что, читая по складам эти строчки, я ел виноград. Я закрыл тетрадь стихов, ел виноград дальше и пугался все сильнее. Я не осознавал корней страха, но страх озарил меня одним ярким идеальным прямоугольником: Жозефина. Скользкое имя с теплой косточкой. Жозефина Пастернак. Когда у меня случался жар, вместе с ознобом являлась в изголовье (постель была в угол вдвинута) Жозефина! Она! Ее адское сиятельство… Голова плыла, горло болело, как будто я проглотил стеклянный виноград. Последний раз она привиделась мне уже подростку, в тринадцать. Я был здоров, но вспотел, зашумела голова. Бабка, она зажала меня в сухом жадном кулаке как тугую виноградину, и брызнул восторг, в ту ночь я узнал себя повзрослевшим. Это был февраль девяносто третьего. Той ночью Жозефина умерла. И что было первично: личность Жозефины или виноградный бес?
– Ваше здоровье! – Петя вскрыл новую жестянку, водка-дыня.
– За Васю! – сказал я и выпил. – Ему здоровье нужно.
– За Васю! – Петя хватанул Ульянины волосы.
Он близил ее худое лицо к своему, изможденному:
– Любовь побеждает смерть!
– Отстань! – Она принялась колупать ему зажатый кулак.
– ?Я помню твои стихи… “Голой тенью, голой тенью…” Поэзия и жизнь?- одно!
– Отвянь! – Ульяна щипалась сосредоточенно, словно ввинчивая шурупчики.
Петя радостно тянул ее к себе навстречу:
– А я… Я написал… Вспомни… “Дорогая… В погоду злую… припадаю: дай поцелую!”
– Не лезь! От тебя пьянью воняет!
Петя отсох в момент. Белые волосы вытекли сквозь его пальцы, и стало еще темнее.
– Вы же вроде вась-вась… – сказала Аня.
– Мы с ним даже не целовались! – Ульяна гордо фыркнула.
– ?Разве это хорошо? – спросил я. – Вместе жить и даже не целоваться.
– Я целуюсь только по любви. Я к нему не навязывалась. И вообще, я скоро улечу обратно.
– Тогда я умру! – Петя карнавально хлопнул в ладоши.
Аня сказала:
– Здесь все время собаки. И лают и воют. Слышите?
Все замерли.
Петя неуверенно гавкнул: “Гав-гав”, – и замолк.
Как это противно человеку, когда нечто неведомое равнодушно и бойко проскальзывает по его струнам, пока подплывают сумерки. Внутри человека, по кишкам, по селезенке, по диафрагме, по сердцу, проносится “дзыынь”, звук повисает, угасая, и дальше – тишина, темнота и трепет.
Ждешь новую тревогу, которая возникнет из ниоткуда. И делается по-настоящему не по себе.
– Вася прав, – сказал я, – они всегда лают за городом. – Облокотившись, я накрыл уши ладонями. – Иногда мне кажется, что борьба ангелов и бесов – это борьба кошек и собак. Кошка ближе к человеку мирному, а собака – к тому, который в атаке. Активный человек в этом мире демоничен, затворник живет с ангелом. Но есть ангел-воин, у которого меч. Он подобен кошке, способной победить собаку! В моем детстве мы снимали дачу и из Москвы с собой вывозили Пумку. С ней вечерами было тихо. Она била всех окрестных псов. Она их гнала огородами!
Я был уверен: против любой собаки она выйдет победительницей. Потом она стала болеть и ушла от нас умирать. В лес, куда еще. И снова собаки стали лаять, даже забегать на участок. Ведь Пумка ушла. Однажды в церкви, где мой папа служит, завелись мыши. Ночью они бегали по всему храму и писком будили сторожиху. Тогда в храм завезли мою Пумочку, на два дня. Мою драгоценную, горячую. Двух дней хватило! Помню, я приехал с отцом на вечернюю за час до службы. Я наблюдал кошку, как приключение. Она расхаживала крадучись, источая душистый жар, откормленная, благородно серая, в черных жестоких полосках, брюхо туго. Глаза желтые, узкие. Служба еще не началась, Пумке дали расхаживать. Она и расхаживала. Белые стены, шелест свечек, когтистые шлепки воска. Пумка выгибала спину, обнюхивала каменные углы, вела ухом на шорохи и всхлипы, терлась о медь и дерево. Но на прислужниц и на меня посматривала равнодушным краешком жреческого ока. Иногда, уловив мышь, она замирала, кожа ее пробегала волнами под шерстью, и хвост, напряженный, сильно и часто бил по каменному полу. Но милее всего моя Пумочка была мне, когда она на ковре вдоль алтаря стала перекатываться, вдавливаясь серым в красное и мурлыча. Дыхание ее – свежее, с хрустом, как будто будильник заводят, – слышалось четко и громко.
Я смотрел на Пумку и видел в ее царствовании победу над собаками. Собак-то в храм не пускают!… Как-то раз к родителям в гости пришла женщина с болонкой. Пумка метнулась – никто ничего не успел – и стала терзать собачку. Женщина ее подхватила на руки. Пумка стрелой взлетела и заодно вскрыла женщине вену. Я помню лужу крови – одновременно человечьей и собачьей. Мы Пумку оттащили, заперли. Муж женщины вынул ремень и перетянул ей руку. Собачка тряслась, пищала, кровоточила рваным язычком. Привели розоватую, а уносили грязно-бурую… Вы знаете о роли животных в истории? Гуси Рим спасли. А собаки? По преданию, собака укусила Магомеда. Моя мама дружила с Шульгиным, он рассказывал много мистических историй, в том числе про то, что собаки не трогают цыган. Мама с Шульгиным познакомилась в доме отдыха. Он был начисто лыс, с крутым лбом и седой бородой. Шульгин был галантен с дбухами и оттого так причудливо проследовал среди великолепных гримас русской истории. Шульгина не удавалось прихлопнуть. Черносотенец, февралист, белогвардеец, советский гражданин. Он рассказывал, как в лесу встретил цыганку. Она просила денег. У него при себе не было,