А Прокоп откусывал да нахваливал малосольный огурец, холодный, в желтых зернышках укропа. От картошки, извиняясь, отказался. И хлеб не брал – диета, говорит.
– А помнишь, Тодор, на Великдень хлебцы пекли. Малые такие, корка сверху гладкая, блестит. И сейчас запах чую… Как они назывались, а?
Ткачук отнекивался, замотал головой. Впрочем, кажись, были малые хлебцы… Точно были. Их даже Параска ставила. Обычно в Живную среду[76] заквашивали. Но разве упомнишь, как называли…
– Знаешь, мне даже во сне было: покойная матуся из печи выгребает их… Глазами бы съел.
Ткачук участливо слушал Прокопа. Вай-ле, бедолага! Натямкался на чужбине! Натер холку по чужим дворам… И тоска грызла ночами, если виделось, как матуша из печного горнила хлебцы достает… К утру, верно, вся подушка под щекой соленая! Врагам нашим такую побудку!
Прокоп заметил грусть у Ткачука, но истолковал по-своему:
– Слышал, ты вдовый… Дети есть?
– Есть… Веронця. И внуков имею.
– Это хорошо – внуки.
– А-а, бесенята… – отмахнулся Ткачук. Ему не хотелось расспросов, за кого Веронця вышла, сказать-то нечего, и он перевел разговор:
– Работаешь там? – Ткачук еще раньше отметил в уме, что пальцы у Прокопа почти без ногтей, будто в копоти.
– Мало уже. Сын пускай работает. Я – как это сказать – пензия.
Ткачук осклабился.
– Мне ее тоже приносят. А сейчас в бригаду взяли, гребли строить. Вода ломает, а мы строим. Слава Богу, работа есть. Еще бывает, рыбку продам. Жить можно. Тебе ее хватает?
– Кого?
– Пенсии, – кого!
– Вроде хватает. Много ли нам, старым, надо?
– Как сказать, оно, конечно… твоя правда.
Ткачук набил рот горячей барабулей, чтоб не было соблазна спорить с гостем. Но про себя решил, что, может, у них там климат к старикам добрый, оттого мало нужно. А здесь другая погода, здесь, куда ни ткнись, ого-го сколько… В первый черед, к зиме брикет купить, потом – рулон толи на стайню, и солонины пару кило – тоже деньги немалые, И в окно шибку[77] вставить, лопнула, зараза, и гас[78] для лампы не дают даром, все – надо. Как ни трудайся, латай не латай, а прорехи светят! Ошибаешься, Прокопе: старым куда тяжелей, как молодым. Весь день в бригаде довбней[79] маши, а дома огород ждет: полоть время. И сеть порвалась, и вершу плести надо – рыба сама на берег не скачет, тут тебе не Австралия…
– А рыба в Австралии водится?
Прокоп подтвердил: море там богатое, рыбы – навалом. Но на вопрос, чем он ловит, Прокоп ответил с сожалением, что ловить не довелось. Всякую работу делал, всего перепробовал, но рыбу… нет, не занимался.
Родичи за столом уже прикончили вторую бутылку. В меру разгоряченные градусом и закуской, они вели меж собой разговор вполсилы, еще уважительно прислушиваясь к словам Прокопа. Только Михайло заносчиво рассмеялся:
– Нашему Прокопу нет нужды простоволок[80] таскать. Для него другие ловят.
– Можно и так, – уступил Ткачук. И добавил, чтоб отстоять рыбачье ремесло: – Но если сам не ловишь – плати гроши.
Михайло от радости пучеглаз, щеки свекольные.
– Вуйко Тодор, слухай сюда: у Прокопа магазин! Холодильники продает. Ясно?
Старательно разгрызая хрящ, Ткачук согласился, что торговля – верное дело, всегда есть прикорм, главное – в тюрьму не сесть… У нас, к примеру, кто сельмагом заведовал, ни один не ушел подобру, каждого уводили. Конечно, за границей порядок иной, хозяин в кулаке держит, много не наворуешь…
– Оцкнитесь,[81] вуйко! У кого воровать? Прокоп и есть хозяин! Свой магазин у него, собственный!
– Но?!
– Сел в гомно!
Ткачук пропустил мимо ушей Михайлин глум. Все внимание на Прокопа.
– А говорил – пенсия…
– Что поделаешь, Тодор, пора на пензию… Сын бизнес ведет. Сейчас у меня жизнь – как сказать – для себя.
Какое-то время Ткачук был пришиблен вестью про коммерцию у дружка. Он даже не старался понять, что встревожило его, сидел в забытьи, глухой до всего. И так владело им беспамятство, что не заметил, когда прикончил еду и краюшкой насухо вытер дно тарелки.
– Магазин, значит…
Ткачук охотно подвел стопку под разлив, ему невтерпеж захотелось выпить, во рту стало вязко. А Прокоп только помочил водкой губы и продолжал рассказывать как про обычное, что магазин уже давно, правда, небольшой, но место людное, бизнес о’кей! Дай боже, дальше – не хуже!
– А это откуда? – Ткачук показал на почернелые пальцы.
– Кислотой обжег, – Прокоп убрал со стола руки. – Я ж говорил, за любое дело брался. Иначе пропадешь. Первые годы по двенадцать часов работал, пока ноги стояли. Мне б тогда твою силу! – Прокоп любовно толкнул Ткачука в плечо.
– Но и сейчас время не легкое: банки процент подняли, инфляция, налоги… Я уже пять лет машину не менял…
– Какую машину? – поморщил брови Ткачук.
– Прайвэт.
Слово звучало непривычно, чудное слуху, но с чем-то схожее, вроде слышимое в прошлом. И Ткачук на всякий случай спросил:
– Приватная?
– Вуйко Тодор, он вам про легковушку толкует. У них две: у Прокопа – своя и у сына – своя. Ездят отдельно, абы не спорить. Это называется: акулы капитализма.
Михайло распалился, хавку не закрывает:
– Это еще ничего! Слухайте сюда! У них там на улице в стенках аппараты стоят, всунешь ему в глаз специальную карточку, что, мол, ты – это ты, а из той дырки тебе деньга сыплется! Капелюх подставляй! Я вам говорю: ото техника!
Над столом ухнуло удивление. Восторженно зацокали языки, в мелкой испарине качались потрясенные лбы. Что делается, а?! Деньги из стены гребут! Без кассира, без расписки! Господи, так есть ли правда на свете?!
Кто-то вспомнил, что в Новоселице таким же макаром газировку продают. Эге! Сравнил торчок с пальцем! То – шипучка, вода, фуй с ней! Но чтоб деньги прямо из стены – это у нас не получится. Самый хитрый аппарат не спасет. За одну ночь стену расколупают, фундамента не оставят. Народ сегодня – бойкий…
Ткачук мог бы поклясться, что разговоры эти не больше как трепотня, Михайлова выдумка, и надо быть последним дурнем, чтоб верить в такие нисенитницы.[82] Михайло врет – не поперхнется, а что Прокоп не приструнит, тоже понятно: не хочет братана перед компанией срамить. Прокоп – то человек!
Зато гости живо обсуждали услышанное, дивились чужим порядкам. Вдосыть угощенные пивом и водкой, они уже доказывали свое во все горло, с матюками и пристуком по столу, и пепел от курева свободно сыпался на праздничные пиджаки.
Ткачук тоже набряк, но общей беседой не интересовался, отколупывал помалу от горбушки, поглядывал на дружка.
Прокоп придвинулся, со смешком зашептал в лицо:
– Минцю помнишь?
Значит, Прокопа тоже проняла горилка, если в мозгу про игривое всплыло… Кудлатая Минця. Хата ее стояла в конце дальнего проулка, но ходили к ней загуменной тропкой, скрытно от соседских окон. Со страха и отчаянья пришли вдвоем. Вдвоем и в огонь легче. Но в хате стушевались, оробели, не знали, как себя держать. И куда б ни смотрели, глаза все одно возвращались на белую пышную сорочку, где приманно колыхались груди. Минця увела в холодную половину сначала Тодора. Он был шире в плечах, виделся старшим, хотя Прокоп перегнал его на год. Они хлопчики были, но Минця взяла как со взрослых, по пять лей, тогда рубли еще не ходили…
– Конечно, помню… Минцю. Она после в город перебралась.
На столе соблазно дышал полумисок тушеного мяса. И никакая сытость, самая отвальная, не помешала бы Ткачуку причаститься этого великолепия. Огорчало, однако, что другие тоже тянулись отведать, не скромничали.
Ткачук пьянел со всеми. В голове приятно шумело, у виска зачастил колокольчик, будто звонница сыпала звуки. И рука стала не в ладах с вилкой – свалилась долька мяса: рот открыл, а кусок мимо проехал. Правда, в хате пол фугованный, должно быть, чистый, и Ткачука не отпускала мысль об упавшем добре: поискать тот кусочек под столом, среди ног. Но только с желанием остался. Не поднял. Пустяковина отвлекла. Нежданно, само по себе слепилось забытое слово, давнее, дедовское, как из темного закута, выкатило на язык: