Литмир - Электронная Библиотека

Ткачук уже не решался отдыхать: не был уверен, что сможет подняться. Время от времени подкидывал рыбу, чтоб тяжесть пришлась ближе к плечу, и снова бездумно, как оглушенный, передвигал вперед ноги.

Иногда он оглядывал пожелтелое поле, всматривался вдаль, авось кто явится подсобить, тропа-то ходовая. Но ни души – лишь марево мельтешит в воздухе да в небе суматошный жаворонок. Пусто окрест. Хоть шея лопни. Одна надея на Бога. Помоги, милосердный, дай донести, уже недолго… тополя видны, вон маеток…

Со всех сторон к дому Ткачука стекался люд. Рыбу положили на траву у ворот, в тени. Ткачук не позволил занести во двор – огород затопчут. Сам сидел на лавке, распаренный, без кепки, курил чужие сигареты и в который раз пересказывал о чуде. Вокруг охали да хвалили.

– Вай-ле, ну и пугало!

– Губы вывалил, черт! Девкам взасос…

– Тьфу, дурыло!

– В газету надо… Тодор – то рыбак… всем рыбакам дулю под нюх!

– …продаст… двадцать кило чистого веса.

– …в сельсовете выбрали членом правления – и ры ба клюнула…

– Даешь! Он что – членом приманивал?

– А кто его знает?!

– Усы, усы-то какие… вуйко Тодор, продай усы!

Протолкался, вышел в круг Юрко, сонливый и трезвый. Передние притихли, навострились, что он скажет. Ткачук за дымом сигареты прятал торжество.

Юрко равнодушно окинул рыбу. Прокашлялся.

– Знакомая мне. У поваленной вербы ошивалась. Там взял?

– Там.

Юрко заглянул под жабры и выпрямился.

– Так я и думал. Жаль, конечно.

– Ты о чем?

– Зря надрывался, вуйко Тодор… Травленая она.

– Ты что, а… брось шутковать, нашел где…

– Какие шутки? – полхера в желудке! Травленая и есть! Меня не проведешь!

– Ты… злыдень… промой глаза! Она у меня из рук рвалась, еле удержал! Жабры, жабры, – глянь: розовые! Зачем сбиваешь с панталыку, а? Геть, паскудняк! Чтоб тебя земля не приняла!

– Не суетитесь под клиентом, вуйко Тодор! Мне – что?! Я – за народ. От такой рыбы белой пеной харкать будут. Прямая дорога на цвынтарь![47]

– Брехун! Живей тебя была! Как скаженная юрила! Я ее каменюкой по голове, чтоб замолчала, а он говорит… Знаток негодящий! Нализался, трепло! Зависть в нем лютует…

– Не убивайся, Тодор! Бывает…

– Что бывает? Что? Чистая она! Чистая! Клянусь, как перед Богом!.. Да что вы… кого слухаете…

Ткачук видел: у многих вокруг потухли глаз.

Мужиков потянуло на курево. А бабы выпростали из-под грудей руки и стали скликать малышей.

Тряхомудь

Яша не курил, только несерьезно пользовался чужими – еще бы, ему, как шоферу, никто не откажет. А Ткачук всегда охочий до табака, голова скучает без курева, но деньги пускать на дым… В компании он настороженно выжидал, томился, пока пробудится совесть, чтоб предложили, а после благодарил, сиплый от волнения, кивал, как дятел, и украдкой нюхал сигарету.

Наедине пожаловался Яше:

– Прежде, бывало, возьмешь тютюна скруцак – он запашистый…

Яша махал потухшей спичкой, смеялся:

– Скруцак! – скажете такое… От ваших слов – на жопу сядешь! Придумали – скруцак!

– Чего не ясно? Абы тютюн сберечь, лист скручивали, оттого и скруцак…

– Вуйко Тодор, в каком веке живете?! У вас все слова допотопные. Язык сломаешь! Говорят «сирники», но то не сырники, то спички. В другой раз «сирник» – не спички, а часы. А часы уже – будзик! Опупеть можно! И где понабрали эту тряхомудь?

– Ото всех понемногу. Кто хозяйничал, тот и оставил. Раньше здесь немец управлял, потом – румыны. Мадьяры были, поляки, теперь вот русские…

– С миру по нитке, что ли?

– Не-е-е… Почему? Наша мова файна! Не жалуемся. Она у нас вроде сборной ухи. Знаешь, самая смачная, которая из разной рыбы. Когда в наваре и щупак, и рыбец, и судак, и печень налимова – ото уха! И струга[48] туда добавить, по-вашему, хворель. Надо же, первейшего красуня – хворелем обозвали! А он есть – струг, быстрины держится…

И разговор свернул на милую обоим стежку: что окунь сейчас берет на блесну, а ерш – на червячка. И налим в сентябре из нор выходит, к дурной погоде клюет… Вай-ле! Да что бывает лучше разговора про рыбалку?! Разве что уха! – с дыму, с жару, здесь же под бережком, злым перчиком заправлена, хлебай в свое удовольствие! Вот только ложка пропала… Была – и нет, хоть плачь. Уже пар ноздри ломит, а она утерялась, зараза оловянная! Может, в траве посеял, может, под сушняком… И куда ее законопатило, курва ее мама…

Бревно

Должно быть, в Карпатах обрушились ливни, а здесь, в низовье, небо сплошь захмарило, ни щелочки просвета, но не пролилось – от редких капель только листья заблестели да пыль прибило.

Зато река взбухла, раскинулась самовольно по впадинам и отмелям. Лощины скрылись под паводком, и в быстром течении гибкие концы чернотала виляли по сторонам собачьим хвостом.

Высокая вода подкралась до крайней борозды огородов, кое-где тронула нижний ряд плетня, но на большее сил не хватило – стала спадать. Река постепенно возвращалась в прежнее русло, оставляла вдоль берега мусор и полосы бурой пены.

В мутном потоке клев был отменный. За малое время Ткачук добыл три красноперки, по фунту каждая, и парочку окуней. Но не терпелось ему на месте, вскидывал удочку и снова спешил подальше от села, других опередить.

Оно понятно: Ткачук дровами с реки кормится. И другие-всякие не хуже его по этой части соображают. Оттого торопиться надо, подобрать любую деревяшку, что река забраковала: обломок доски, бочковую клепку, корневище или разбитый ящик с зубьями ржавых гвоздей – все это сложить в кучу, тогда видно, что кто-то для себя старался, и не тронут.

Но ворох этого хламья – не главные дрова. Что наверху лежит – каждому доступно. Вот захованное углядеть – наметанный глаз нужен. Иной без внимания по бережку шлендрает, одно ротозейство да рыба на уме.

А Ткачук, на манер минера, все подмечать должен: где над речной рябью гулька малая выросла или струи ломают плавность, разбегаются углом и цвет в том месте чернотой отдает. Значит, сыспода, под водой и гравием, вековой кряж таится. Не чета сегодняшним: полтора метра в комле. Должно быть, сотни лет в глубине лежит, еще со времен, когда здесь леса шумели немереные и дерево само хрястало от непомерной тяжести.

Но угадать, где этот топляк прячется – треть работы, самая тягота – выковырить его из гнезда, когда он намертво в грунт заклинен. У любого трактора жилы лопнут.

Тут братьев Лошковых звать надо, лучше них никто не справится, и инструмент подходящий имеют, не зря на железке служат. Ставят они козлы над кряжем, подъемник приспособят с двойной передачей, и пошла копошня на целую неделю. По сантиметру земля отпускает ствол – нехотя, со скрипом, будто у нее последнее берут. Но Лошковым не привыкать: пыхтят вокруг дерева, как бобры, ныряют под него, бьют скобы, лебедку вертят, и с каждым днем ствол медленно выползает из норы, и водоворот шибче змеится по течению.

Весь этот час Ткачук бывал не при деле. Чтоб не мозолить братьям, не появлялся на берегу, пока проку от него ни на фунт. Затем наступал момент, когда ствол начинал податливо раскачиваться, «дышать» говорили Лошковы, – то было приметой, что держится он, как молочный зуб, на одной нитке, и братья назавтра звали Ткачука.

Трещит лебедка, наматывает на барабан колючий трос. Со дна поднялось мутное облако ила, и вот уже дерево, в сизой грязи, с камешками, вросшими в кору, вольно гойдается[49] на волнах. К стволу вязали веревку, в нее впрягался Ткачук. Шел он по краю берега – добро, когда без преград, а чаще – пер напролом сквозь заросли колючего терна, тягал по воде добытую удачу. Один из братьев упирался шестом, направлял бревно, чтоб не жалось к земле. Второй Лошков, тот вовсе ничего путного не делал, держался за комель, на случай подтолк нуть, если застопорит на перекате.

Так что, пока волокли к селу, Ткачуку доставалась самая тяжкая работа, считал он, но не прекословил, тянул веревку, только покряхтывал да хватался за деревца, чтоб не свалиться ненароком с сыпучей грани. Знал, что Лошковы еще натрудятся, когда причалят, а ему снова не будет занятия.

26
{"b":"139231","o":1}