– Ты же знаешь, Антона одного не оставят.
– Значит, будем жить в коммуналке, – она соглашалась легко.
Орест Георгиевич почувствовал укол раздражения. Жизнь в коммунальной квартире ее не отвращала, что, в сущности, и неудивительно: никогда они с матерью не жили в отдельной. Комнату мать получила от завода много лет назад. Светлана говорила: «Для лимитчицы – огромное счастье». Это слово он слышал и раньше, но теперь оно словно бы вторглось в его собственную жизнь.
По давнему и молчаливому согласию они никогда не заговаривали о том, что Светлана, выйдя за него замуж, могла бы переселиться в квартиру на Васильевском, – про себя Орест Георгиевич решил, что Антону это будет тяжело. Но сейчас Светлана хотела, чтобы он прописался к ней, оставив квартиру сыну. Тогда, при расселении, им дали бы отдельную в новом районе – на двоих. Он отговаривался: Антону нет восемнадцати, одного в квартире не оставят, но всерьез не думал об этом, тем более что слухи ходили давно. Теперь слухи становились планами и в каком-то смысле делали его пленником переселения. Без него Светлана могла рассчитывать только на равноценную в коммуналке. Квартира – вопрос серьезный. Рано или поздно Антон женится, молодая семья должна жить отдельно – это он отлично понимал, но, глядя со своего берега на набережную Красного Флота, думал о том, что, прописавшись, поставит себя на одну ногу с теми, кто заполнил собою изрезанные по живому дома. Те, чьей добычей стали квартиры, оскверненные новыми перегородками, пришли с далеких окраин, как полчища саранчи. Жизнь, которую они вели, не оставила камня на камне от прежней человеческой жизни. Будь его воля, он разогнал бы их всех по их варварским землям.
– Интересно, – Орест Георгиевич заговорил раздраженно, – этот капитальный ремонт… Старого все равно не восстановят. Снесут перегородки, заменят новыми. А впрочем, – он махнул рукой, – какая разница. Все равно поселят начальничков.
– Что? – Светлана смотрела недоуменно.
– Ничего, – он представил себе, как понесет из дома пожитки и до самого вечера будет раскладывать по ящикам чужих шкафов и комодов. «А вечером?..» Вечером все равно придется возвращаться, потому что он не посмеет тронуть книг. Голые стеллажи, похожие на проломы в стенах, – этого он все равно не допустит.
– Что с тобой? Что-нибудь на работе? – она заметила его больные глаза.
Орест Георгиевич отвернулся и кивнул:
– Да, на работе, – он думал о том, что на работе – тоже. Слишком зыбко и неопределенно.
– Но ты… Что-то по спецтематике? Но разве?.. Ты всегда был осторожен, даже со мной… Им нужен твой талант, твоя голова. Ты способен на многое, уж это они понимают… А потом… Ты же сам говорил: они не любят скандалов. Не те времена… И вообще… В крайнем случае ты можешь спросить у Павла Александровича…
– При чем здесь?.. К этим делам Павел не имеет отношения, – Орест вдруг пожалел, что когда-то – пришлось к слову – обмолвился о том, где работает его друг.
– Но он же может поспрашивать, поинтересоваться у сослуживцев…
– Он не может, – Орест Георгиевич усмехнулся. – И, пожалуйста, хватит об этом.
– Да-да, – Светлана заторопилась. – Всё образуется. Антон ко мне привыкнет… Если родится сын, мы назовем его Георгием – в честь твоего отца…
Губы Ореста скривились.
– Что? Что ты? – она отступила к парапету.
– Мне… надо вернуться, – он шагнул в сторону и пошел стремительно и прямо, словно собрался пересечь Академию художеств насквозь. Светлана едва поспевала следом.
Пройдя вдоль решетки, они свернули в переулок, такой узкий, что можно принять за проходной двор.
Щель между домами пути не сокращала: они ничего не выигрывали, скорее, наоборот. Там, впереди, виднелись чугунные ворота. Казалось, их створки вот-вот сдвинутся и сомкнутся. Светлана заторопилась, невольно прибавляя шаг, но, спохватившись, обернулась.
За спиной никого не было: Орест пропал.
Она стояла, озираясь, словно ощупывала стены домов. Редкие окна горели электрическим светом, ранняя зимняя темнота подступала, становясь тягучей. «Значит… Господи… Могли ударить и уволочь. Ударить – да. Но уволочь?.. Для этого нужна парадная… Или люк… – она дышала отрывисто. – Он сам, сам о чем-то догадывался. Если так, значит, доберутся и до меня. Но я… Я ничего, ничего не знаю… При мне ни о чем таком… – схватив горсть снега, она прижала к губам. – Что, что же мне делать? Ждать?.. Теперь не убивают…» – руки, сведенные ужасом, цеплялись за чужой подоконник. Между пальцев текла вода.
Стряхнув оцепенение, она пошла, стараясь не оглядываться. Мало-помалу переулок оживал: то здесь, то там хлопали двери и зажигались окна. Кованые ворота, которые ей мерещились, съежились, превращаясь в тень. Она шла, ступая по камням, сбитым намертво: «Антон. Надо предупредить. А если?.. Если там?.. – вдруг представила страшных чужих людей, – явились, роются в бумагах», – и, почувствовав, как слабеют ноги, застыла у кромки тротуара, не в силах сделать шаг.
* * *
Он научился поливать и пересаживать цветы, разросшиеся в горшках, которые она успела купить, и печь одинаковые кексы по календарным праздникам, формой подобные тем, которые выходили из-под ее рук. Он научился засыпать, думая о работе, и просыпаясь, думать о работе, и ходить мимо больницы, и видеть женщин с размытыми, бледными лицами, и такие же размытые, но розовые лица мужчин, стоящих внизу, под стеной. Единственное, что не удалось, – научиться вырывать жалящую мысль о том, что каждый раз, когда он проходит мимо, там, в одной из палат с трехстворчатыми окнами она умирает сейчас, в эту самую минуту, впивающуюся в его сердце.
Изо дня в день, из года в год он видел бесстыдную надпись «Институт акушерства и гинекологии» — набрякшие буквы на гранитной доске и ненавидел их сочетание: аку – хищное, как акула с гнилыми зубами, между которыми застряли волокна невской падали, и гин, издававшее тонкий и гнилостный запах. Будь его воля, он изгнал бы из словарей слова, начинающиеся с этих сочетаний, а вместе с ними и сами понятия, которые они означали, чтобы сузить словарный запас терзающего его Зла. Судьба распорядилась жестоко и бессмысленно, когда выбрала его, примерила грубо сколоченный ящик, заранее изготовленный по его мерке, и, убедившись, что приходится впору, яростно захлопнула крышку, пуская в невские волны – чтобы он бился о мертвые берега…
Он шел, не оглядываясь, силясь смирить раздражение: «Да покажи любому из них мою квартиру… Кто поверит, что меня мучает квартирный вопрос? Или не только квартирный? – он усмехнулся гордо и недобро. – Еще и она: спит и видит, чтобы вселиться и ходить по моим комнатам… Господи, – он устыдился несправедливых мыслей и одернул себя: – При чем здесь она? Она… Где же?..» За спиной никого не было.
Словно придя в себя, он обнаружил, что стоит на 1-й линии. «Отстала?..»
Сквозная парадная, куда он свернул, со стороны переулка была забита досками – крест-накрест, но боковые пары гвоздей давным-давно выдрали, так что доски держались на одном среднем. Местные жители, к которым он относил и себя, знали об этом камуфляже.
«Как же я?.. Нехорошо… Надо вернуться, пойти назад… – топтался у поребрика, прислушиваясь к словам, которые бежали, торопя друг друга. – Нет. Что-то меняется… Совсем изменилось», – мотнул головой и двинулся вперед.
До разговора на набережной он верил, что шов, стянувший сердце и зарубцевавшийся безобразным шрамом, мог разгладиться под Светланиной легкой рукой, словно она, взявшись за конец нерастворимой нити, могла выдернуть ее без боли. Теперь, всё яснее убеждаясь в своей ошибке, он повторял, что во всем виноват сам: прежде, чем заводить разговоры о будущем, он должен был рассказать ей о своем прошлом, во всех подробностях, как предупреждают о хронической болезни. Теперь время упущено. Он шел, представляя себе этот тягостный рассказ, и думал о ней как о посторонней, которую, по какому-то непонятному заблуждению, прочил на роль своей спасительницы, и, вспоминая глаза, вытянутые к вискам черными стрелками, чувствовал крепнущее отчуждение. Пьянящая виноградная лоза становилась слабым и ломким пустоцветом.