Жар, готовясь вырваться наружу, ломал суставы, и хотелось кислого – капусты, или холодного – воды. Колодезное ведро, гремя цепью, уходило вниз. Она тащила, с трудом вращая рукоятку: «…Телефона нет, попросить родителей… Нет… Родителям нельзя…» – ведро оказалось пустым.
Стараясь ступать твердо, дошла до ванной и отвернула кран. Хлорная струя хлынула в раковину. Выпустив из рук фаянсовый край, Ксения сползла вниз – под ядовитый источник. Жар наконец вырвался и залил руки и грудь. Она не видела, как мать, неловко поддев ее под мышки, тащит в комнату, и не слышала хрипа, который, как рыбью кость, выталкивала наружу ее гортань.
Неотложка приехала нескоро, Ксения уже успела прийти в себя. Молодой врач поставил диагноз: грипп. Потом мама ходила в аптеку и в универсам за лимонами. Тяжелые жернова подрагивали над запрудой, и под их покачивание Ксения заснула и проспала до позднего вечера, когда сквозь сон и жар услышала звонкий голос: «Да не заражусь! Я никогда не болею!»
Отодвинув стакан, завешенный марлей, Инна выложила коробку с пленкой.
– Купила? – Ксения поднялась на локте.
– Да, – Инна ответила коротко, но Ксении показалось, что ее глаза метнулись.
– А они?
– Сначала – мы, – Инна смотрела в пол.
– Но ты же обещала… Мы ждали, пили чай… – Ксения лепетала жалко.
– Парня того не было вчера. У кого бы я купила?
– Но ты… Могла… Хотя бы позвонить…
– А номер? Я что – знала?
Ксения сникла, признавая ее правоту. Инна села на край постели:
– Да ладно тебе… Ну хочешь, сбегаю? Прямо сейчас. Какой у них?
И Ксения сразу обрадовалась:
– В-2 52 87. Запиши.
– Запомню. Ну, поставим? – Инна кивнула на пленку.
– Куда? – Ксения оглядела комнату. – На пылесос?
Инна вскочила:
– Я принесу. Мой в футляре – легкий.
Вернувшись, она ловко намотала хвостик на пустую бобину и нажала на кнопку:
– Лежи и слушай. Позвоню и сразу вернусь.
Уловив слабое шуршание, Ксения откинулась на подушку и закрыла глаза.
Тревожный низкий звук раздвинул грани комнаты. Первые такты повторялись, забирая всё шире, пока не вступили таким мучительным перебором, словно их исторгло само безвоздушное пространство. Из тьмы, надвигавшейся на Ксению, выступил одинокий голос, усталый и спокойный, и повел мелодию за собой. Пел о том, что теперь всё видит ясно и знает, что случится, но музыка, пляшущая на заднем плане, выдавала его с головой: ему было страшно, так страшно, что, не выдержав, он закричал: Jesus! – разрывая в клочья спокойствие прежних слов.
То угрожающе вскрикивая, то почти переходя на шепот, он пугал себя и других какими-то ими, и уверял, что все вокруг слепы, и вдруг признался Ксении, что боится толпы. Голос корчился, пока не захлебнулся отчаянным криком.
«Кто? Кто это?» – мелькнуло и погасло, когда другой ясный голос вышел вперед. Таясь за чужими спинами, Ксения смотрела и видела его нежное лицо, когда он, обращаясь к людям, пел и признавался, что ничего не знает толком, утешал и просил не тревожиться о будущем. Ей захотелось обтереть его влажный лоб.
Сквозь толпу пробился нежный голос. Женщина подошла и встала рядом с Иисусом, но он, назвав ее Mary, отстранился от заботы, продолжая говорить.
Толпа закричала, обвиняя Иисуса в какой-то неправде. «И я, и я», – прошептала Ксения, и тогда он сказал: You can throw stones[1], – и Ксения ждала, что сейчас полетят камни, но не закрылась руками. Тогда он сказал: She is with me now[2], – она сделала шаг и встала рядом. Not one, not one of you…[3] – он повторил тихо и посмотрел на Ксению с надеждой. Она стояла в белой ночной рубашке, уже зная, что готова его защищать.
Случай представился немедленно. Она вошла во двор, окруженный белыми арочными сводами. Арки до половины перекрывались решетками, в глубине галереи виднелся ряд прямоугольных окон. Оттуда доносились голоса. Ксения заметила узкую дверь, слегка приоткрытую, и вступила в сводчатую комнату.
Лицом к ней, положив руки на подлокотники, сидел человек. Рядом, словно обегая его кресло, вился тонкий, услужливый голосок. Грубый мясистый голос обращался к собравшимся, и по тому, как все повторяли Jesus, Ксения поняла, что здесь держат совет.
Из-за ограды доносились крики толпы, и члены совета тревожно вертели головами, прислушиваясь. Гомон далеких голосов подгонял спор. Перебивая и дополняя друг друга, они приводили все новые и новые доводы. Мясистый голос крикнул: What about the Romans?![4] Но тут поднялся другой, гаденький, голосок. Встав на цыпочки и пожимая мягкими плечами, он пел о том, что незачем забирать у народа его игрушку, они получили, что хотели, но главный низкий голос, перебил его: Put yourself on my place![5] – жаловался, что у него связаны руки, и склонял сидевших к решению, и Ксения уже знала, что склонит.
Тогда, не дожидаясь их решения, она выскользнула из комнаты и, обежав двор, толкнулась в едва заметную калитку. Узкая улочка начиналась от самой стены: кружила между домами из тесаного камня и поднималась в гору, подкладывая под ноги каменные ступени. Свернув в переулок, Ксения увидела крыльцо и открытую дверь. У крыльца сидел человек с каким-то странным, ввалившимся носом, и Ксения испугалась, что ее прогонят, но он смотрел мимо. Она поднялась по ступеням и вошла в дом.
Женщина, которую он назвал Mary, держала в руках белый матовый сосуд. Из сосуда шел сладковатый запах, незнакомый Ксении. Женщина подошла к Иисусу и, отведя от лица длинные волосы, вылила снадобье ему на ноги. Все, кто собрались в комнате, зароптали. Голос, прежде смеявшийся над нею, возвысился и стал упрекать ее в том, что снадобье можно было продать, а вырученные деньги раздать бедным, но Mary перебила его и запела об огне: Close your eyes, close your eyes and relax, close your eyes, close your eyes…[6] Другие женщины подпевали тихо. Не попадая губами в слова, Ксения попыталась примкнуть к общему хору…
Сделав последний оборот, бобина замерла.
Ксения хотела переставить пленку на другую сторону, чтобы узнать, что будет дальше, но не знала – как.
В родительской комнате было тихо. Она поднялась, подошла к зеркалу и зажгла ночник. «Обманула. Всегда обманывает».
Теперь она ненавидела Инну.
* * *
«…Теперь она ненавидела Инну».
Я обнаружил, что сижу на полу, прямо у комода, где и нашел эту папку – в нижнем ящике, под стопкой старых бумаг. Когда-то белая, теперь изрядно пожелтевшая. С тех пор, как вывез ее из России, она не попадалась мне на глаза.
Эту папку я узнал сразу, вспомнил, как сам завязывал тесемки, затягивал этот узел, потому что боялся таможенного досмотра. Офицер, отвечающий за проверку багажа, мог заинтересоваться ее содержимым. Хотя, если бы это случилось, никакой узел бы не спас. Его не стали бы развязывать. Просто перерезали бы одним махом, как это сделал я, сходив за кухонным ножом.
Я сидел, вглядываясь в буквы, напечатанные на нашей домашней машинке, – клавиши «к» и «б» слегка западали, их оттиски выделялись на общем фоне – и думал об отце. Словно эти странички – письмо, написанное его рукой. На этой машинке, стоявшей в его кабинете, отец перепечатывал свои служебные рукописи, оставляя пробелы для химических формул – их он вписывал от руки. На моих страничках никаких формул не было. Но профессионалы, коллеги Павла Александровича, с которыми он работал в одном ведомстве, хотя, конечно, в разных отделах, – с легкостью опознали бы шрифт. Образцы шрифтов – как отпечатки пальцев: их хранили в Первом отделе каждого учреждения, что уж говорить о химическом институте, где работал мой отец.