— Ты, что, до сих пор веришь в это? — спокойно, не переменив лица, спрашивает полночный гость.
"Нет" — чуть не срывается у меня с языка. "Нет, не верю" — хочу ответить я, но здесь некому врать:
— Раньше верил…
Качая головой, он протягивает мне книгу:
— Знаешь, мне казалось, что так и нужно прожить свою жизнь…Я не о книге. О людях, которые живут для других. И по-особому живут, рядом со смертью. Ради чего-то воюют, что-то еще защищают… Я раньше так мечтал одеть форму, так завидовал тем, кто ее носит, так хотел уважения и наград… Я думал, нужно быть сверхчеловеком, чтобы добраться до этого…
— Это ведь детство, — говорю я. — Это у каждого было.
— Да, — соглашается он. — Детство было у каждого…
…Детство. Дорогое слово из счастливого прошлого на миг пресекло, перебило наш разговор. Словно просветлел и разошелся, скопившийся по углам мрак.
Детство! Ну, разве не было в нем этой военной романтики, этого заманчивого кровавого похода? Разве не мечтали мы о такой ночи, когда за брезентом палатки будут лежать бухты колючей проволоки, будут летать случайные беспощадные пули, будет сотрясать землю могучая артиллерия дивизионов?
Всё произошло…
Вот мы молча сидим в холодной своей берлоге, совсем рядом с бывшей своей мечтой. Она наступила, эта ночь. Но наступила в доме, а не на дворе. Проползла в душу. Все они сбылись, старые мечты нашего детства. Сбылись и у меня, и у него. Вот мы, бывшие романтики, безропотно сидим у открытой печи с красными от огня лицами. Давнишние выпускники обманувшегося детства. Сидим и никак не можем поверить в этот обман.
Он вновь берет книгу из моих рук:
— Мало хороших. Мне почти не попадались. Это, — подводит он палец к грозному названию, — враньё. И много таких. Я сколько не читал — чушь. Не знаю, кто это так… Мне кажется, штабные, тыловые какие-нибудь, писаря, паркетные полковники… Боевой офицер, солдат, этого бы не написал. Там всё так громко, наигранно: дело настоящих мужчин, никто, кроме нас, справедливая месть, победа доброго над злым, эти рыцари в белых перчатках, всегда идущие по дороге правды, жертвующие собой чуть ли не за каждого встречного… Откуда они это взяли?!
Понимаешь, я попался на эту удочку. Не на книги, на живых людей, которых встретил до Армии. Спецназ! Краповый берет! Солдаты возмездия! Они были такими сильными, кого я встретил, такими мощными и достойными здоровой зависти, что я просто не устоял. Я помешался на этом, захотел жить, как они.
Но они ведь ничего не рассказывали!!! Ничего, понимаешь! Я вспомнил это потом, когда было уже слишком поздно. Когда сам подался по их пути. Они молчали, но не из скромности, не из пренебрежения к другим, не воевавшим, а от горя. Оттого, что не поворачивался язык рассказать то, на что смотрели глаза…
…Ветеран карабахской, абхазской и осетинской, ветеран первой чеченской, участник недолгой дагестанской, действующий боец этой войны, минутный мой товарищ не перестает жечь свои сигареты, и никак не может протрезветь. Прислонив к голове руку, он читает мне собственную, еще неписанную книгу Ненависти и Правды:
— …Там не было никаких подвигов и славы. Там вообще ничего не было, кроме крови. Кроме вырванных кишок и отрезанных голов. Кроме смерти, которая каждый день ездит у тебя на плечах и тянется к твоему горлу. Какие там жертвы за первого встречного? Каждый первый встречный — враг! Все, кто не с тобой — враги! Всех под нож, под пулю, под землю! Там нет никакого стремления к добру, к справедливости. Это всё сказки для мертвецов. Выживают только самые жестокие, самые свирепые, самые безжалостные.
Мы возвращались с задания по одному, по двое со всей группы. Самые лучшие. Самые равнодушные и недоверчивые. Самые бешеные. У кого никогда не было другого бога, кроме Дьявола. Мы сеяли вокруг себя столько смерти, столько страдания и зла! Мы были такой чумой, такой заразой войны! И ничему живому не было от нас спасения. Мы не оставили в живых ни одного пленного. Мы никогда никого не жалели, но и сами были разменной монетой, сами ни у кого не вызывали жалости. Главное было выполнить задачу. Мы даже не успевали к кому-то привыкнуть, а уже закрывали ему глаза. Мы попадали в засады, в ловушки, выходили из окружения, теряли своих товарищей, подыхали сами. И столько своих мертвых бросили, спрятали в ямах, в лесу, в пещерах. Спрятали, чтобы потом вернуться, забрать и похоронить. Да только вот никогда не возвращались…Они так и лежат там, объеденные лисицами, шакалами и червями. Некому было за ними возвращаться. За одним выходом следовал другой и те, кто прятал эти трупы вчера, сегодня умирали сами. Им даже редко сочувствовали, этим погибших. Если бы кто дал волю чувствам, он бы просто сошел с ума…Стать умалишенным, это ведь еще хуже, чем умереть.
Конечно, был товарищи. Настоящие, за кого и себя не жалко, но таких было лишь трое за много лет. Двоих я видел последний раз на первой чеченской, в 95-м, живыми. Про третьего ничего не знаю еще с Осетии. — Он ухмыляется мучительной какой-то улыбкой. — Я рад, что не знаю. Это было бы тяжело, знать, что их нет…
…В печи догорают последние головешки листвяга. Взяв минуту молчания, приостановила свою работу свирепая артиллерия. Укатили за полночь скорые стрелки часов.
— Куришь? — вскрывает он черную пачку "Петра".
Я ворошу кочергой угли и совсем не гляжу на сигареты. Он, сложив на коленях руки, молча смотрит на огромные неповоротливые свои ладони. Сгибает и разгибает, не ладящие с мирной работой пальцы.
— Знаешь, я бы в труде прожил. Как отец, — выкладывает он давнюю свою мечту.
На его одежде нет ни одной нашивки, ни одного знака, ни одной железки. "ОМОН, СОБР, спецназ, ГРУ, а может и просто какой-нибудь "дикий гусь"… — равнодушно размышляю я, и, не надеясь получить ответ, спрашиваю об этом:
— Откуда?
Но я ошибся, посудив по себе. "Откуда?" — это ведь вопрос не о профессии, а о родине.
— С Тамбова. Знаешь про город такой?
— Знаю. Говорят, там люди — волки.
— Нет. — Отрицательно мотает он головой. — Хорошие там люди. Это мы — волки.
Исполинский оборотень из Тамбова, он тянется к мохнатой своей груди и, поковырявшись в х/б, сует в мою ладонь большие черные погоны с арабской вязью — почетный трофей, взятый с крупного бандитского командира.
— Видишь? Своими руками снял, — тычет он пальцем в погон. — Все кровью залиты были, когда снимал. Схватил-то я их чистенькими, на живом хозяине, а снял только с мертвого… Все в крови были! Понимаешь меня?
"Погоны теплые…" — думаю я, уже все обо всем догадавшись:
— Когда мусульманину отрезают голову, он не попадает в рай.
— Да. Не попадает, — успокаивается он. — Затем и отрезал, чтобы до рая не дошел. Не зачем ему туда…
Я возвращаю, исписанные тонкой арабской вязью погоны, — две почерневшие страницы, выдранные из старой восточной книги.
— Все в крови были… — снова повторяет он. — Да ничего, отстирал я…
Мы разошлись спать, а утром, поднявшись раньше других, я уже не обнаружил на нарах вчерашнего нашего гостя. Позже, когда проснулись остальные, кто-то мельком вспомнил про случайный его визит:
— Кто это был-то хоть?
Ему безучастно ответили:
— Да, тоже, неудачник какой-нибудь…
Имени его я так и не вспомнил. А забракованную им книгу роздал ребятам. Она ведь, действительно, была дурна. Да и не до чтения было нам. Нужно было растапливать печь и хоть с чем-то ходить по нужде.
…Много времени прошло с той поры и много жестокости пришлось увидеть мне на войне. Были пожары, разрушения, убийства. Валялись на земле, обезображенные ножами, сожженные заживо русские трупы. Освобождали мы своих пленных с отрезанными носами и вырезанным пахом. Болтались на шеях наших солдат высушенные ожерелья из чеченских ушей. Совсем маленьких, как сувенирные медальоны. И все же ничто не запомнилось мне так, как те, снятые с обезглавленного бандитского командира погоны; теплые, давно отмытые от пролитой крови.