Я был молод тогда и не захотел уступить. Впервые со дня нашей свадьбы мы с Наджией поссорились, и я наговорил ей много такого, о чем мне и сейчас стыдно вспоминать, поэтому я прошу позволения Твоего Величества не повторять здесь мои слова. Все еще кипя от гнева, я уехал с караваном в Басру, а Наджия осталась дома одна. Увы, я больше никогда ее не видел… Через несколько дней после моего отъезда стена мечети, куда она всегда ходила, неожиданно обрушилась. Наджия была жестоко искалечена; ее извлекли из-под обломков и отвезли в городской бимаристан, но лекарь-табиб[3] не сумел спасти ее, и через два дня Наджия скончалась. О том, что произошло, я узнал только через неделю, когда вернулся в Багдад. О смерти любимой жены мне сообщили соседи, и я, о халиф, почувствовал себя так, словно убил ее своей собственной рукой!
Способны ли самые страшные адские муки сравниться с тем, что я испытывал в последующие несколько недель? Порой мне казалось, я вот-вот это узнаю, ибо горе мое едва не привело меня на порог смерти. Я остался жив, но мне до сих пор кажется: то, что я пережил тогда, очень похоже на вечное пламя, ибо горе мое не утихало, а напротив – продолжало сжигать меня изнутри, делая мои сердце и душу еще более уязвимыми и восприимчивыми к боли.
Но время – лучший целитель, и, хотя моя скорбь не стала меньше, я научился держать себя в руках и скрывать от людей свои страдания. Горе выжгло все внутри меня, я был наполовину мертв, и в душе моей царила пустота. Купленных рабов я, разумеется, сразу освободил и сосредоточился исключительно на торговле редкостными тканями. Прошло несколько лет, я стал очень богат, но, несмотря на то, что лет мне было немного, я так и не вступил в повторный брак, хотя многие из купцов, с которыми я вел дела, уверяли меня, будто любовь женщины поможет забыть о моем горе, и даже предлагали мне в жены своих сестер и дочерей. Возможно, они были по-своему правы, но они не знали главного: ни с одной, даже самой красивой женщиной я не смог бы забыть боль, которую причинил Наджие. Во всяком случае, каждый раз, стоило мне только задуматься о новом браке, я вспоминал выражение глубокой обиды на лице моей суженой, и сердце мое оставалось закрытым для других женщин.
Однажды я рассказал о своем поступке мулле нашей мечети. Это он сказал, что перечеркнуть прошлое помогут мне только раскаяние и стремление исправиться. И я каялся снова и снова, как только мог: двадцать лет я вел жизнь праведника, молился больше всех, подавал милостыню, делал пожертвования мечетям и медресе и даже совершил паломничество в Мекку, но чувство вины по-прежнему не оставляло меня. Аллах милосерден, поэтому я знал, дело было во мне одном.
Если бы Башарат прямо спросил меня, что я собираюсь предпринять, вернувшись в свою молодость, я бы не знал, что ему ответить. Из того, что он мне рассказал, совершенно недвусмысленно следовало: я ничего не смогу изменить. Во всяком случае, тогда никто не помешал мне наговорить Наджие обидных слов и уехать. Но то, что Башарат рассказывал о самоотверженном поступке Ранийи, о котором Хасан-канатчик так ничего и не узнал, позволяло мне надеяться. Возможно, размышлял я, мне тоже удастся каким-то образом принять участие в событиях, пока более молодой «я» будет в отъезде.
В конце концов, разве не могло оказаться, что произошла ошибка и моя Наджия осталась в живых? Быть может, не ее, а какую-то другую женщину завернули в саван и предали земле, пока я путешествовал в Басру и обратно. Вопреки всему я продолжал надеяться, что мне удастся спасти Наджию и вместе с ней вернуться в мое время – в Багдад, в котором я жил сейчас. В глубине души я понимал, что надеяться глупо. Не зря говорится, что нельзя вернуть четыре вещи: сказанное слово, вылетевшую из лука стрелу, прошлую жизнь и упущенную возможность. И все же я не отступал от своего замысла, веря, что Аллах счел прошедшее двадцатилетие, наполненное сокрушением и раскаянием, достаточной платой за мой грех и теперь дает мне шанс вернуть потерянное.
Путешествие мое прошло спокойно. Шестьдесят восходов и триста намазов спустя я оказался в Каире и принялся блуждать по его напоминающим лабиринт узким, кривым улочкам, ибо по сравнению с гармоничным и прекрасным Городом Мира планировка Каира оставляет желать много лучшего. Наконец я добрался до Байн-уль-Кесрайна – главной улицы, которая пересекает каирский квартал Фатимидов, а вскорости отыскал и улочку, где стояла лавка Башарата.
Хозяину лавки я сказал, что недавно приехал из Багдада, где разговаривал с его отцом, и передал ему письмо, которое вручил мне Башарат. Прочтя его, сын Башарата провел меня в заднюю комнату, в центре которой стояли еще одни Врата лет, и жестом показал мне, чтобы я вошел в них с правой стороны.
Стоя перед массивным металлическим обручем, я почувствовал, как по коже пробежал легкий холодок, но тотчас упрекнул себя за малодушие. Глубоко вздохнув, я сделал шаг вперед и оказался в той же комнате, которая, однако, была обставлена совершенно иначе. Если бы не это, я бы ничего не заметил, поскольку пройти сквозь Врата лет так же просто, как сквозь обычную дверь. Тут же я понял и причину охватившей меня дрожи, ибо день, в который я прибыл, был намного прохладнее, чем тот, который я покинул. Теперь из Врат мне в спину дул легкий теплый ветерок, похожий на вздох.
Оказалось, что владелец лавки последовал за мной. Остановившись подле меня, он окликнул кого-то:
– Отец, к тебе гость!
Тотчас в комнату вошел мужчина средних лет. Не иначе – Башарат, но выглядел он гораздо моложе, чем при нашей последней встрече в Багдаде.
– Добро пожаловать, мой господин, – приветствовал он меня. – Я Башарат. Как твое имя?
– Разве ты не знаешь меня? – удивился я.
– Нет, мой господин. Ты, должно быть, виделся со мной более поздним, но для меня это первая встреча с тобой. Чем могу служить, господин мой?
Здесь, о могущественный халиф, я должен упомянуть еще об одном своем промахе, ибо я, ничтожнейший из смертных, всю жизнь совершал одни лишь ошибки. Путешествуя из Багдада в Каир, я так глубоко ушел в раздумья о собственных несчастьях, что мне даже не пришло в голову – ведь Башарат, которого я увидел в своем времени, наверняка узнал меня, как только я вошел в его лавку. Я еще только восхищался его водяными часами и медным соловьем, а он уже знал, что я отправлюсь в Каир и обратно, а главное – ему наверняка было известно, достиг я своей цели или нет.
Но ранний Башарат, конечно же, ничего об этом не знал.
– Я вдвойне благодарен тебе за твою доброту, ученый человек, – поклонился я. – Мое имя Фувад ибн-Аббас, и я только что приехал в Каир из Багдада.
Тут сын Башарата куда-то вышел, а мы с ученым немного побеседовали. Я спросил у него, какой сегодня день, месяц и год, и убедился, что у меня как раз хватит времени на возвращение в Багдад моей юности с одним из торговых караванов. А прежде чем расстаться с ним, я пообещал ученому рассказать все по возвращении.
Ранний Башарат оказался столь же любезен, как и его более поздний двойник.
– Я буду с нетерпением ждать твоего возвращения, мой господин, чтобы двадцать лет спустя снова помочь тебе, чем только смогу, – сказал он, вежливо кланяясь.
Признаюсь, его последние слова меня несколько озадачили.
– Скажи, о ученый человек, собирался ли ты открыть лавку в Багдаде, до того как увидел меня сегодня? – спросил я.
– Почему тебя это интересует, мой господин?
– Мне кажется воистину удивительным, что в будущем мы с тобой встретились в Багдаде именно за столько времени до известного мне события, – с поправкой, разумеется, на минувшее двадцатилетие, – сколько необходимо, чтобы добраться сюда, воспользоваться Вратами и снова вернуться в Багдад, ибо человек, которого я ищу, находится именно там. Впрочем, – добавил я, – по зрелом размышлении я начинаю сомневаться в случайности произошедшего. Скажи мне откровенно, ученый человек, не является ли мое появление здесь сегодня главной причиной, заставившей тебя перебраться в Багдад, чтобы быть там двадцать лет спустя? Я, например, больше не верю в подобные случайности.