И ты непрестанно удивлялась моей инертности. Ты пыталась учить меня уму-разуму — по-свойски, по-дружески, не обижаясь на отказы и насмешки. А были годы, когда я смеялась над тобой постоянно. Потому что уже знала, чем все кончится. Гигантским, феерическим, апокалиптическим упсом. Вот только, в отличие от героев комиксов, после картинки с этим самым «OOPS!» ты не сможешь как ни в чем не бывало топать по избранной стезе. Бумажные упсы не превращают стезю в неприступную ледяную гору. В отличие от реальных.
А теперь ты ненавидишь меня за то, что все это время я жила для себя. Не объявляя о своем эгоизме во всеуслышание, не размахивая им, как жупелом, толпе на потеху — можно же не совмещать роль эгоиста с ролью шута? И тогда, если однажды ты дашь слабину, или сделаешь неверную ставку, или промахнешься, меняя хорошее на лучшее, — твоя жизнь не обернется каторжным трудом по сохранению лица перед гогочущей толпой.
Чтобы быть эгоисткой, надо быть очень, очень внимательным. И знать о людях больше, чем «это мое» и «это не мое». Прощай, подружка. Разбирайся сама с мужем, бросившим тебя в разгар кризиса — международного и возрастного, с финансами, горланящими романсы, со списком нужных людей, оглохших и ослепших, когда судьба твоя закладывает такой непредсказуемый вираж… Звони, когда выберешься. Сама.
Я встаю с неудобного пластикового кресла и, покидая кафе, замечаю знакомое лицо. Красивый мужчина, НАТУРАЛЬНО красивый, без натужной метросексуальной ухоженности, без тусовочно-голодного выражения на лице: ну узнай же меня, ну блесни улыбкой, ну подари восхищенный взгляд — мне, медийному, полуизвестному, примелькавшемуся в светской хронике! Жаль, что я не помню, кто вы. Да и задерживаться очень не хочется. Я, видите ли, только что предала лучшую подругу. Положила камень в протянутую руку, плюнула в душу, отгородилась от чужой беды. Нет мне прощения, эгоистичной суке.
И я ухожу, унося свою безнадежно подпорченную карму.
Нет, я не в восторге от себя, я не горжусь тем, что сделала, я не утешаю себя дурацким «Когда-нибудь она поймет, что я права!» Не поймет. Не простит. Но вернется, чтобы похвастаться очередным успехом. Очередным «Вот ты в меня не верила, а я, между прочим…» — и даже не заметит, что я все еще есть, что я все еще на связи, что я все еще предоставляю свои уши в твое распоряжение, глупая ты клоунесса. Пусть и не так часто, как тебе хотелось бы.
Надоели мне Сашеньки Адуевы[25] обоего пола, идеалисты-романтики, свято верящие в то, что мы, Петры Иванычи Адуевы,[26] всем своим опытом и благоденствием должны поддерживать их, тратить свое время, силы и средства на возрождение Сашенек из пепла после очередного разочарования, тащить из болота депрессии — и все это, не смея произнести: «А я предупреждал/предупреждала!»
Эгоистичные суки, твердят они. Все вы эгоистичные суки, боженька вас накажет. Да, мы такие, — вторим мы, люди, у которых есть что-то свое. Мы не хотим отводить от вас беды, к которым вы стремитесь, не видя дальше собственного носа. Мы не хотим отказываться от себя ради вас. Поэтому вы записываете нас в предатели и не верите нам ни на грош. Если не считать того, что за любой малостью вы опять и опять приходите к нам, бессердечным ненадежным негодяям.
Осуждение висит надо мной грозовым облаком, давит меня серо-желтым брюхом, норовит разверзнуть надо мной хляби небесные. Плевать. Против хлябей отлично помогают зонтик и фатализм. Я знаю: за то, что ты у себя есть, надо заплатить имиджем ангела-эмчеэсовца. Безделицей, в сущности. Безделицей, которую молва вознесла на несуразную высоту.
* * *
Как же мы прикипаем душой к собственному имуществу! Надоевшие эстампы, прочитанные книжки, немодные кофты, разнокалиберные тарелки — на первый взгляд их нисколько не жаль, пропади оно пропадом, барахло это. Но едва барахло оказывается похоронено под метровым слоем битых кирпичей, мы немедленно принимаемся за раскопки. И спасаем свой хлам с тем же энтузиазмом, с каким вытаскивали бы из-под рухнувших перекрытий секретные архивы или золото Шлимана. Мы с Кавой не покладая рук рылись в мусоре в поисках уцелевшего имущества, пока на кухне деловито шуровала ремонтная бригада.
Кто-нибудь объяснит мне, почему лучшие мастера в этой стране — женщины? Я думала, Кавочка приведет батальон рукастых мужиков, готовых на трудовые подвиги ради высокой оплаты, назначенной Мулиартех. А вместо стройбата ко мне заявились пятеро субтильных теток, настроенных восстановить эти развалины в кратчайший срок. Я была готова пообещать им златые горы, но Кава умерила мой пыл.
— Ты, главное, ничего заранее не плати! — увещевала она меня. — Вот сделают, посмотришь — тогда и деньгами сори.
— Да они ж не мои! — отмахивалась я. — Бабкины, гм, бабки. Сама все разнесла, сама и…
— А ты все равно лишнего не отдавай, — учила меня Кава бытовому уму-разуму. — Если увидят, что у тебя деньги дурные, втрое против нормальной цены заломят. Лучше посмотри вон в той куче — кажись, там твои коробки с обувью маячат.
— Кавочка, ну какого черта мы еще обувь старую откапывать будем? Мне бы документы найти да ноут, если он жив остался. А помер — я хоть жесткий диск извлеку…
— Найдутся твои железяки! А обувь не старая, ты ее и полгода не проносила, тебе бы лишь бы хорошую вещь выбросить, все вы, молодежь, без царя в голове!
Дни проходили в археологическом ажиотаже, ночи — в беспокойстве за Марка. Морк переехал к провидцу, дежурил у его кровати, терпеливо сносил своеобычное мужское нытье «Я умираю, я чувствую, что умру, я уже практически умер, можно мне куриного бульону и свинины с хреном?»
Многочасовой дикий танец не прошел для Марка бесследно. Растяжения, вывихи, боли в позвоночнике, ноющие мышцы — все, чего у настоящих героев нет и быть не должно, если верить литературному эпосу. Там персонажи рубятся сутками, неделями бродят по бездорожью, годами живут в землянках, не отвлекаясь на такие глупости, как натертые ноги или расстройство желудка. Живое человеческое тело отказывалось переносить эпические нагрузки без последствий. Оно болело каждой косточкой, копило молочную кислоту и не желало приходить в себя даже после массажа и припарок. Изнеженный городской житель, впервые столкнувшийся с беспощадной физической нагрузкой, обратился в руину. Так же, как и моя квартира. На восстановление и одного, и другой уйдет полмесяца, не меньше.
Но обиднее всего было то, что Мулиртех не обращала до нас никакого внимания. Открыв мне доступ к счетам и бросив Марка на попечение моего кузена, бабка занималась исключительно глейстигом, этой шальной козой. Как будто та ей родня — роднее прямых потомков.
Сегодня Мулиартех велела мне все бросить и придти побеседовать с козлоногим исчадием воздуха. Дескать, разговор с глейстигом может оказаться полезным для меня. Как будто с тупыми танцорками вообще можно разговаривать. У них же запас слов не больше, чем у Эллочки-людоедки!
— Кто бы мог подумать! Нанять глейстига в качестве киллера! — восхищенно приговаривает бабка, провожая меня в комнату, где, лишенная магии и свободы, коротает дни ее пленница.
Сораха (это чудовище зовут Сораха, то есть «лучезарная»!) сидит, забившись в глубину широкого, точно сани, кресла и тупо пялится в окно. Она уже поняла, что мы не причиним ей вреда, не станем пытать, морить голодом и заключать в подводные узилища. Поняла, успокоилась… и замкнулась. Теперь из нее слова не выдоишь. Да и проку от нее как от информатора — ноль. Имени своего нанимателя не знает, просто однажды ей «сказали в голове» пойти в чей-то дом и потанцевать с первым, кто войдет в дверь. Она была счастлива. Потому что давно не танцевала. У нее не получается танцевать — не помнит, сколько, но уже давно. Это плохо. Ей, Сорахе, плохо, она только хотела потанцевать, все Сорахи должны танцевать, а она не может. Плохо без танца. Танец — хорошо. Будете убивать — убивайте быстро, Сораха не хочет умирать медленно, смерть в воде — плохая. В огне — лучше. Все сгоревшие Сорахи улетят вверх, летать — приятно, тонуть — противно.