На следующий день рано утром я отправился в Министерство юстиции, к заместителю министра, и подал прошение о временном освобождении арестованного. Ситуация была исключительная, я уже не помню, что я там говорил, но помню, что подумал: неужели лгать действительно так легко? Держа в руках разрешение на освобождение из-под стражи, я забрал из тюрьмы Мортена Росса, преступив тем самым статью 131 Уголовного кодекса, согласно которой тот, кто злоупотребляет своими полномочиями, наказывается тюремным заключением или лишением должности. Тюремный надзиратель был удивлён, но не настолько, насколько он был бы удивлён, если бы знал, что я собираюсь помочь узнику бежать, преступая тем самым статью 108 Уголовного кодекса.
Вы хотите спросить меня о реакции заключённого. Её не последовало. Он спал когда я вошёл в камеру, но когда я осторожно потряс его, он открыл глаза, и я увидел, что сна его нет и в помине.
«Я воспользовался, — сказал я, — окольным путём, чтобы забрать вас, господин Росс», — и показал ему бумаги об освобождении. Он посмотрел на них, а потом встал и оделся передо мной, и потом вышел со мной, и всё это, не сказав ни слова.
— Здесь отец остановился, — сказал Гектор Ланстад Раскер.
В продолжение своего рассказа адвокат Верховного суда стоял, словно он находился в зале суда. Теперь он как будто вспомнил, что три сидящих перед ним человека — это его семья, а не противная сторона в деле, и огляделся по сторонам в поисках стула. Но воспоминания снова захватили его, он выпрямился, и его глаза, словно глаза слепого, вновь стали пристально вглядываться в прошлое.
— Мы, сидевшие за столом, — продолжал он, — в этот миг не могли смотреть друг другу в глаза. Тогда рядом с моим отцом встал повар, и, когда он снял свой белый колпак, я узнал его. Это был писатель Мортен Росс, которому был вынесен приговор, на нём должна была быть надета арестантская роба, он должен был быть обрит наголо и держать в руке лопату, а вместо этого он стоял перед нами — длинноволосый и в форме повара.
От гнева кровь прилила у меня к лицу, и мне пришлось медленно выговаривать каждое слово, чтобы не подвёл голос. «Ты нарушил закон», — сказал я.
Отец пристально посмотрел на меня. «Я люблю его», — сказал он, и я почувствовал, что от отвращения теряю рассудок.
«Невозможно, — сказал я, — любить мужчину».
Тут заговорила моя мать. «Ты ошибаешься, Гектор, — сказала она. — Это очень даже возможно. Я сама много раз это делала».
«Тебе, мама, — сказал я, — следует помолчать». Я оглянулся на сидящих со мной за столом и увидел, что они просто парализованы.
«И что теперь?» — спросил я.
«Теперь мы уезжаем, — ответил отец. — Через час нас заберёт рыбачья лодка и отвезёт во Фредериксхаун. — И добавил тихо: — Мы покидаем Данию».
«А ты, мать, — сказал я, — что ты скажешь на это?» И она, которая, сколько я её помню, всегда выпаливала свои ответы, задумалась. Потом посмотрела на отца, своего мужа. «Это, Игнатио, — проговорила она медленно, — как я понимаю, то, что тебе всегда было нужно».
Минуту отец прямо смотрел на неё, и я предполагаю, что в эту минуту они подводили баланс какого-то счёта, который никогда прежде не сходился.
Потом он оглядел всех нас. «Я пригласил вас, — продолжал он, — приехать сюда сегодня вечером, потому что все вы, сами того не зная, in absentia[21] присутствовали в ту ночь при вынесении мне окончательного приговора.
Это был смертный приговор. Председатель Верховного суда Игнатио Ланстад Раскер должен умереть и исчезнуть, чтобы, если уместно так сказать, возродиться заново. Мне очень хотелось, мне было необходимо, чтобы вы присутствовали при моих похоронах и моём рождении, потому что это те два момента, при которых рядом с человеком должны быть те, кого он любит.
Я, конечно, знаю, что порождён жизнью. Но в какой-то момент я, должно быть, отвернулся от неё, и тем не менее надо же так случиться — повернуться к жизни спиной, чтобы тебя всё равно — если можно так сказать, сзади — настигла и заполнила любовь».
И тут я встал.
«У тебя, отец, — сказал я, — будет возможность поплакать над жизнью, смертью и любовью в тюрьме Вестре, когда ты будешь отбывать два года за злоупотребление служебным положением и два года за противоестественные половые отношения».
Я оглянулся по сторонам, и на лицах всех остальных не увидел ничего, кроме сомнения — датской национальной болезни. «Господин комиссар полиции, — произнёс я, — примите, пожалуйста, необходимые меры». И медленно, словно выбираясь из вязкой жидкости, начальник полиции нравов поднялся на ноги.
«Господин председатель Верховного суда, — произнёс он, — вы незаконно освободили заключённого. Вам, разумеется, придётся проследовать со мной в Копенгаген, чтобы всё встало на свои места», — и он двинулся к отцу.
В этот момент мой отец обнял повара, движением, которое было одновременно защищающим и нежным, и тогда я впервые в жизни увидел, как мужчина ласкает другого мужчину, и дай Бог, чтобы это было в последний раз. На секунду у меня в глазах потемнело, и показалось, что меня сейчас вырвет, и тут-то — когда моё внимание рассеялось — всё и произошло. Когда я снова открыл глаза, комиссар издал что-то вроде хрипа, качаясь, побрёл назад к своему месту и сел, уронив голову на стол.
За ним обнаружилась моя мать, которая обеими руками держала тяжёлую медную сковороду, до того висевшую на стене.
«У мужчин, — заметила она, — хрупкие головы и куриные мозги».
В это мгновение мне стало ясно, что мне предстоит увидеть обоих своих родителей обвиняемыми в суде и что мне самому придётся давать показания против них, и, возможно, именно тогда, когда я это понял, я стал взрослым. Я поднял руки: «Нам надо, — сказал я, — всё это обсудить», — и мои слова всех успокоили, все как-то осели, а я подошёл к отцу и его любовнику и резко, изо всех сил ударил маленького повара в челюсть. Тот сразу же упал, словно его скелет был каучуковый. Потом я схватил отца за отвороты пиджака. Я знал, что он будет бороться, и я знал, что должен победить его, и что так и будет, что эта схватка столь же проста, как и бои по вечерам в Академическом боксёрском клубе, за тем исключением, что в данном случае на карту было поставлено всё. Но сперва я хотел поговорить с ним, хотел откровенно рассказать ему о том, как страшно для сына потерять отца, ведь в эту ночь я его потерял, и я уже готов был произнести эти слова, я и сегодня их помню. Но я так и не сказал их. Я открыл рот, и мой язык пронзила резкая боль, и в следующее мгновение я оказался на полу, а за моей спиной стояла моя жена, твоя мать, Томас, Элине Ланстад Раскер, присутствующая здесь, а в руке она держала большую зеленоватую бутыль с одним из кораблей моего отца.
Я попытался сесть, и тогда она ударила меня ещё раз. Лёжа на спине на полу, я сказал: «Ты бьёшь меня, Элине», — но она ничего не ответила, и тогда я увидел, что другие женщины тоже встали, в руках у них сковороды, тяжёлые половники и бутылки с кораблями. Я снова попытался подняться, но они опять стали меня бить, и передо мной снова возникло лицо Элине, и я помню, что она сказала. «Мужчин, — сказала она, — надо защищать от них самих».
У меня ещё оставались силы. «Вы понимаете, что делаете, — кричал я, — он предатель, он предал не только меня, своего сына, он предал тебя, мать, и тебя, Элине, и всех женщин», — но они мне не отвечали, и я признаю, что плакал, что потерял самообладание. «Свинья, — кричал я своему отцу, — совратитель детей», — и, должно быть, они продолжали меня бить, потому что помню только, что они завернули меня в лежавший на полу ковёр, и я не мог сопротивляться, и, возможно, меня всё ещё били, возможно, я потерял сознание, потому что, когда я пришёл в себя, всё уже закончилось.
Отца, конечно же, не было, и маленького повара не было, а присутствующие в комнате сидели молча. И все пили — они нашли бутылки, в которых он хотел построить корабли, и теперь они сидели и пили — женщины, моя мать, моя жена, епископ, комиссар, профессора.