– Нет, это не я, – говорю я и глупо смеюсь, – это моя тень.
– А я жду тебя, – говорит Наташа торжественно.
– Вот я и пришел, – тоже торжественно говорю я, но она не обращает на мой тон никакого внимания и вообще, мне кажется, даже смотрит куда-то сквозь меня, такой у нее торжественный вид.
– Нам надо поговорить, – это она говорит еще торжественней, и мне, хоть я и волнуюсь, почему-то делается немного смешно.
– Надо, – говорю я также, – надо поставить точки над «и».
– Да, ты прав, – говорит Наташа.
– Сядем, – говорю я.
– Нет, пойдем, – говорит она, и мы молча идем на нашу школьную аллею и там садимся на скамейку и сидим на самом краешке, потому что смешно говорить о серьезных вещах развалившись, чуть не лежа. А на краешке тоже сидеть не очень удобно – жестковато, но я стараюсь не обращать на это внимания и жду, что мне скажет Наташа. И сердце у меня по-прежнему замирает и совсем уж катится куда-то, когда она берет меня за руку. Рука у нее тоненькая и прохладная…
Она начинает говорить, а я не сразу понимаю, что она говорит, – в голове у меня вертятся обрывки каких-то стихов, и я думаю, что мне обязательно надо сказать ей, что я ее… люблю… именно с к а з а т ь, потому что того письма как бы и не было, раз все о нем знают. А потом до меня начинают доходить ее слова.
– Я тебя очень уважаю, Саша, – говорит она вся так же торжественно. – Ты очень хороший, и честный, и смелый…
Я становлюсь гордым, как индюк, и начинаю другой рукой слегка поглаживать Наташину руку, а она продолжает:
– Да, смелый и умеешь отстаивать свои убеждения, как тогда в классе, и я считаю, что ты молодец, что не отказался от того письма. Ты поступил по-настоящему, и я тебя уважаю за это. Но ты несерьезный.
И дальше она очень рассудительно начинает говорить, что нам еще мало лет, чтобы думать о любви, что нам надо думать об учебе, и что, конечно, мы можем дружить и она очень хочет со мной дружить, но надо, чтобы я стал серьезнее, и что про любовь в таком возрасте сочиняют только писатели, которые не знают жизни, и что… словом, все в таком же роде. Она говорит и говорит, а я потихонечку отпускаю ее руку, и она даже не замечает этого, а я начинаю чувствовать, как неудобно сидеть на краешке этой скамейки, и постепенно разваливаюсь с полным удобством и думаю, что вот сейчас она скажет, что мне надо больше заниматься физкультурой.
– По-моему, тебе надо записаться в какой-нибудь кружок, чтобы как можно больше времени было занято, – говорит она и смотрит на меня вопросительно.
– И заняться физкультурой, – говорю я.
Она кивает и чуточку краснеет. Ага, наверно, и ей говорили о физкультуре. Сердце у меня уже не замирает. Но мне довольно-таки плохо. Вот и все, думаю я. Из литературы я знаю, что, когда не любят, всегда предлагают дружбу, и от этого мне становится невесело. А на что ты, собственно рассчитывал? А не знаю, на что я рассчитывал. На все, что угодно, только не на то, что мне предложат… заниматься в кружке…
Она говорит еще что-то, но я уже не слушаю, и у меня такое ощущение, что это говорит не Наташа, моя одноклассница, а по крайней мере ее… бабушка. Так все правильно, и так все не так. А как должно быть – я и не знаю. И все равно я ее люблю. Пусть она что угодно говорит, – а я люблю! Она, наверно, заметила, что у меня изменилось настроение, и замолчала. Потом наклонилась ко мне и спросила:
– Ты на меня не сердишься, Саша?
Она спросила это совсем не торжественно, а как-то очень по-хорошему, и это меня немножко успокоило. Я покачал головой.
– Ну, вот и хорошо, – сказала она и встала. – Так мы будем дружить, Саша?
Я тоже встал.
– Конечно, – сказал я весело. – Ты мне очень здорово все объяснила…
Она покраснела. Я подумал, что она обиделась, но она покраснела оттого, что ей в голову пришла потрясающая мысль.
– Можно, – слегка запинаясь сказала она, – я тебя… поцелую?
Я обалдел, а она подошла ко мне, обняла одной рукой за шею и поцеловала… в щеку, не обращая внимания на прохожих.
Ишь ведь какая храбрая! Губы у нее были холодные и твердые, и она только прикоснулась ими к моей щеке, а я… я сразу вспомнил Лельку.
Потом я проводил ее до автобусной остановки, и по дороге мы говорили о школе, о ребятах, поругали Евглену, и Наташа была очень довольна, как будто выполнила какой-то очень серьезный долг, а я думал, какая она… правильная.
И когда пришел домой, то по лестнице промчался мимо Пантюхиной квартиры на второй космической скорости и долго не мог отдышаться…
А вскоре пришла Ольга. Я было хотел сделать вид, что меня нет дома, но быстро передумал. Чего мне бояться, подумал я и смело открыл Ольге дверь.
– Ты трус, – сказала Ольга сразу, как только вошла, – и, пожалуйста, не ври, что ты был у Нюрочки или еще что-нибудь. Я знаю, почему ты не пришел в школу, и перестала тебя уважать. Вчера я тебя уважала, а сегодня не уважаю… Ты трус.
Что я ей мог возразить? Я действительно хотел соврать насчет Нюрочки – прямо мысли прочитала, а что я трус – так она ведь права, чего уж там, я только себе не признавался и все какие-то объяснения придумывал… Ага, и она об уважении! Ну, ладно!
– Не лезь не в свое дело, – сказал я, – ты вообще слишком много на себя берешь, а сама ничего не понимаешь. И не нуждаюсь я в твоем уважении – подумаешь.
– Я думала, что ты настоящий человек, и уважала тебя. Ты вчера, когда Евглена прочла… письмо, был настоящим человеком, и я тебя… уважала. Я думала…
– А-а-а! Ты думала! – заорал я. – Ты думала! Мне плевать на то, что ты думала! Я и сам не знаю, какой я человек! Настоящий или не настоящий! А вы только настоящих уважаете? Ну и катитесь себе колбаской по Малой Спасской. Друзья называется! Только воспитывать и умеете! Чихал я на таких друзей!
Я орал, а сам мысленно хватался за голову – дурак, осел, чего я ору, но меня уже занесло, и я никак не мог остановиться и остановился только тогда, когда Ольга вдруг тихо спросила:
– Ты очень переживаешь, да?
Я хотел опять заорать, что это не ее дело, но Ольга так смотрела на меня, что крик застрял у меня где-то в горле, и я только молча кивнул.
– Завтра я приду в школу, – сказал я, помолчав.
– Правильно, – сказала Ольга. – Вот тебе домашнее задание. Учти – завтра зоология.
– Учту, – сказал я.
Ольга ушла, и я яростно принялся зубрить устройство лягушки и вызубрил до того, что эта проклятущая лягушка мне потом снилась всю ночь. Вызубрив лягушку и решив задачки по алгебре, я поехал к Ливанским и там пробыл до самого вечера. Нюрочке стало еще лучше, и я играл с ней и читал ей разные забавные книжки.
Тетя Люка была очень ласковой – я ее такой видел очень редко, а Кедр изредка заходил к нам с Нюрочкой, но ничего не говорил, а только вздыхал как-то неопределенно.
Нюрочка опять спрашивала меня, когда же приедет мама, и я не знал, что ей ответить, и что-то придумывал, а потом решил спросить у Ливанских – может быть, они что-нибудь знают. С тех пор как я увидел афишу, а потом съездил в театр, мне казалось, что от меня что-то скрывают. У бати я спросить не мог, потому что эти дни его почти не видел, а потом все эти штуки, которые со мной приключились за последние дни, так забили мне голову, что афиша отошла на задний план, – я все говорил себе, что надо, надо наконец выяснить, в чем тут дело, но все время забывал – так здорово была забита голова.
Я пошел к Ливанскому в кабинет. Он что-то выстукивал на пишущей машинке.
– Дядя Юра, вы не знаете, когда мама приедет? – спросил я и рассказал ему про афишу.
Дядя Юра подергал себя за усы, покосился на меня и позвал тетю Люку.
– Вот, Лиза, – сказал он, – мальчик хочет знать, когда приедет его мама.
При этом он даже не то что сердито, а даже зло посмотрел на нее. Я удивился, – никогда Ливанский не смотрел так на свою Лизу, даже когда они ссорились, и то он так не смотрел. А тетя Люка испугалась – это я видел совершенно точно. Она здорово испугалась и сказала жалобным голосом: