Потом Лелька варила пельмени, а я сидел и пялил на нее глаза и думал: вот будет номер, если сейчас заявится батя, – он иногда приходит очень рано… Что же я такое, в конце концов?.. Это я уже, правда, потом начал думать, когда все-таки поехал в спортивную школу, а тогда я думал только о том, как буду выкручиваться, если придет батя.
Мы быстренько поели пельмени, а потом вышли вместе с Лелькой и на прощанье еще несколько раз поцеловались. У своей двери Лелька как ни в чем ни бывало достала из сумочки ключ и подмигнула мне. Я стоял открыв рот, а она вдруг перестала улыбаться и сказала, вздыхая, что она большая дура, и ушла, а я медленно начал спускаться по лестнице и думал о том, какая сложная штука жизнь, и о том, что же я, в конце концов, из себя представляю и зачем я нужен этой Лельке… И конечно же ни до чего не додумался.
На стадионе, получив выговор за то, что пропускал занятия и даже сейчас опоздал, я стал прыгать и бегать, как зверь, так что тренер даже удивился. Он всегда говорил, что из меня мог бы выйти толк, если бы я старался и не жалел себя, и тут он увидел, что я стараюсь до того, что у меня язык висит чуть ли не через плечо, и удивился, а рыжий Витька сказал, что я подлизываюсь и замаливаю грехи, и тренер сказал, что, наверно, это так и есть, иначе непонятно, какая меня муха укусила… Но я-то знал, какая это муха, и бегал и прыгал до седьмого пота, а потом дольше всех мылся под душем и пускал ледяную воду, так что рыжий Витька с визгом выскочил из моей кабинки и заорал, что Брумель из меня все равно не выйдет. Мне на это было наплевать.
Я оделся и пошел домой – несколько остановок пешком. Еле взобрался по лестнице и сразу же завалился спать, радуясь, что бати еще нет дома. И заснул как убитый, успев только вспомнить, что́ мне однажды сказал батя. Он сказал, что все это в порядке вещей, что так и должно быть – возраст такой, но надо об этом поменьше думать и, чтобы в голову, особенно ночью, не лезли всякие такие мысли, лучше всего основательно заняться физкультурой. Вот я и занялся физкультурой и заснул как убитый, несмотря на все мои переживания.
Утром у меня болит все тело, но эта боль хорошая. Бати уже нет, и я доволен – от него только записка, чтобы я обязательно навестил вечером Нюрочку.
Я быстренько делаю зарядку, принимаю холодный душ, завтракаю, делаю себе пару бутербродов, прячу портфель в ящик стола и выскакиваю во двор. Выходя со двора, я вижу, как к нашей парадной решительным шагом направляется Ольга. Гнусно хихикая, я догоняю трамвай, вскакиваю в него и еду в «цыпочку» – ЦПКиО. Там у меня на лодочной станции работает знакомый парень. Он дает мне лодку, и я разъезжаю по прудам и каналам, на дне которых уже толстым слоем лежат опавшие листья. Осеннее солнце сегодня даже немного припекает, и я гребу, гребу и раздумываю над своим житьем-бытьем, но раздумываю как-то лениво, перескакивая с одной мысли на другую. Знаю, что надо принимать какое-то решение, но ничего у меня не принимается. На душе, в общем-то, довольно муторно, но плеск воды и ровное движение лодки немного успокаивают, и я гребу тихонько и даже мурлыкаю про себя нашу с батей любимую:
И в беде, и в радости, и в горе
Только чуточку прищурь глаза,
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса.
Словом, постепенно я начал приходить к выводу, что ничего особенно страшного не произошло и мне совершенно незачем было пропускать школу, – наоборот, надо было пойти и держать себя гордо и независимо. В самом деле, что я такого сделал? Ну, написал письмо девчонке, которая мне нравится, – так ведь я знаю ребят, которые чуть ли не с первого класса пишут девчонкам письма, я даже помню, как во втором классе маленькая белобрысенькая девчонка – косички у нее еще так смешно торчали – написала мне: «Саша, я тибя люблу!!» – и я был ужасно горд, и ведь ничего страшного не произошло.
Конечно, седьмой класс – это не второй, тут дела посерьезней, но что же делать, если мне Наташка действительно очень нравится? Молчать и переживать? Так я молчал и переживал, а когда невмоготу стало молчать, взял и написал. Я ведь ничего плохого не писал, а когда писал, ничего плохого не думал, а думал только хорошее. И ведь это не мешало мне, например, в прошлом году учиться неплохо и быть вполне нормальным парнем, наоборот, хоть об этом говорить как-то смешно (во всяком случае, я знаю ребят, которые над этим бы посмеялись, – ну и дураки) – наоборот, мне даже хотелось стать лучше.
Так что ж тут плохого – я же не виноват, что есть такие взрослые, вроде нашей Евглены, которым мерещится всегда бог знает что. Мне-то ведь ничего не мерещится, а просто это хорошо, когда есть человек, о котором ты думаешь, которого тебе хочется видеть и разговаривать с ним, и быть ему самым-самым хорошим другом, и защищать его от всяких неприятностей. Ну, тут таким человеком оказалась девчонка, и все. Хотя, пожалуй, нет – тут все-таки дело другое. В самом деле, разве я стал бы, например, Оське или Гришке писать, что я их люблю, или Пантюхе? Ха-ха! Не то что писать, а и говорить-то я им этого не стал бы – со света бы сжили!
Тут, конечно, другое, и я это великолепно понимаю. Просто я сам знаю, для чего пытаюсь себе внушить, что это одно… почти одно и то же. В общем, нечего придуриваться – прекрасно я понимаю, что к чему. И тут мне в голову ни с того, ни с сего полезла Лелька. И вдруг на месте Лельки я вижу Наташу, и мне почему-то становится жутко – я даже перестаю грести и долго сижу с опущенными веслами… Нет! Не могу я себе этого представить. Не могу, и все! Вот тут уж и в самом деле что-то совсем другое и, может быть, не очень… хорошее, и с этим надо развязаться поскорее – так я думаю и чувствую, что где-то в глубине ползает мыслишка: «А зачем развязываться?..»
И, запутавшись совершенно, я начинаю грести так, что уже через десять минут становлюсь мокрым, как мышь, но гребу еще долго, пока сердце не начинает колотиться, как бешеное, и весла чуть не вываливаются из рук. Великая вещь физкультура, и… завтра я пойду в школу гордый и неприступный, как Печорин, и пусть Евглена хоть сбесится, а на ее уроках я назло всем буду смотреть только на Наташку – просто буду пялить на нее глаза весь урок – и буду получать одни пятерки.
С такими мыслями я еду домой и во дворе вижу Наташку. Она сидит на скамейке прямо напротив нашей парадной и делает вид, что читает.
Живет она совсем на другой улице. Я хорошо знаю ее дом, потому что часто хожу мимо него и поглядываю на окна ее квартиры. Иногда я даже вижу ее в окне, и тогда я останавливаюсь и смотрю, как она ходит по комнате, или причесывается, или еще что-то делает. Я смотрю, и мне делается грустно и легко, и… «печаль моя светла, печаль моя полна тобою». Вот как здорово сказал Пушкин, и я хорошо понимаю это, когда смотрю на Наташины окна.
И вот она сейчас под моими окнами сидит на скамеечке и делает вид, что читает. Раньше она никогда не бывала в нашем дворе. С Ольгой она не дружит, а больше из девчонок нашего класса здесь никто не живет, так что ей ходить сюда вроде бы не к чему. Я стою в подворотне и гадаю, к кому же она все-таки пришла, хотя великолепно знаю, что она ждет меня. Сердце у меня замирает, и я не знаю, что мне делать, и думаю, что я трус, и хочу проскочить мимо нее, чтобы она ничего не заметила, и хочу вот так просто подойти к ней и сказать: «Здравствуй, Наташа», и сесть рядом с ней, и… сам не знаю, что я еще хочу. Стою и трушу. И злюсь. А потом все-таки иду к скамейке. Какой-то идиотской стильной походкой. И насвистываю. И сердце у меня замирает и замирает.
– Приветик, – говорю я, подходя к скамейке. – Ты что тут делаешь?
– Это ты, Саша? – говорит она, ничуть не удивившись, и встает, и вид у нее при этом какой-то… торжественный.