По словам Панасенко, Яков Джугашвили в плену держался очень хорошо. Отказался встретиться с какими-то грузинскими меньшевиками, приехавшими специально, чтоб увидеть его. На вопрос: «Почему? Это же ваши земляки», ответил, что его земляки в Грузии. О плохих отношениях Якова с отцом немцы были осведомлены, но все их попытки привлечь его на свою сторону оканчивались ничем. И его оставили в покое.
Случилась там и такая история. Чтобы пленные командиры не томились от безделья, им разрешалось мастерить что-нибудь для себя. Токарный станок был в их распоряжении. Яков нашел в кухонных отходах пару подходящих костей и выточил из них шахматные фигуры. На шахматы, изготовленные сыном Сталина, позарился немец, комендант лагеря.
Происходи это в советском фильме, комендант отобрал бы шахматы силой, да еще избил бы беззащитного пленного. Но поскольку было это не в фильме, а в Германии, комендант предложил Джугашвили продать ему шахматы. Тот отказался. Упрямый немец приходил к нему ежедневно, каждый раз надбавляя цену. И когда она достигла, не скажу точно, скольких буханок хлеба и пачек «эрзац хенига», искусственного меда, товарищи по бараку стали жать на Якова:
— Отдай! Не иди на принцип!.. Хоть нажремся по-человечески.
И он в конце концов поддался уговорам…
Не знаю ничего толком о дальнейшей судьбе нелюбимого сталинского сына. Говорили, что он умер не то в немецком, не то в советском лагере — неудачно прооперировали аппендицит. Кто-нибудь наверняка знает правду. Панасенко не знал.
Сам полковник вскоре освободился. Восстановился в партии и — смех и грех! — даже стал парторгом на той самой шахте, куда ходил столько лет с минлаговским номером на спине. В шестидесятых годах мы повидались с ним в Москве. Он рассказал про свой визит к снова впавшему в немилость маршалу. Жуков с горечью говорил ему:
— Они меня в бонапартизме обвиняют. Да я, если б хотел… Ко мне Фурцева прибегала, уговаривала: «Георгий Константинович, возьмите власть, а то ведь Молотов с Кагановичем…» Но мне это ни к чему.
Рассказывал маршал и об аресте Берии. По словам Панасенко, он сказал Лаврентию:
— Видишь, негодяй? Ты меня посадить хотел, а оно вот ведь как вышло.
В войну Берия действительно копал под Жукова, это известно. Но по некоторым свидетельствам, не Жуков лично арестовывал Берию, а кто-то еще из маршалов. Не берусь судить, у Панасенко получалось, что Жуков.
О Жукове говорил с восхищением Вася Ордынский, который снимал интервью с ним для фильма «У твоего порога». Режиссеру сильно мешали советами и поправками военные консультанты. Жуков утешал его:
— Что вы от них хотите, Василий Сергеевич? Эти генералы хотят сейчас выиграть сражения, которые просрали в войну.
Так и выразился.
На премьере фильма в кинотеатре «Москва» зрители устроили опальному полководцу овацию: стоя аплодировали минут десять…
Но вернусь от маршалов и генералов к рядовым — т. е., к нам с Юликом.
Надо же было так получиться — опять по какому-то неправдоподобному совпадению — что в разных лагерях и в разное время з/к Дунский и з/к Фрид заработали почти одинаковые зачеты[71]: он девяносто пять дней, а я — сто один. Арестовали меня на пять дней позже Юлика, а освобождаться нам предстояло почти одновременно: ему восьмого, а мне девятого. Но на девятое января 1954 года выпала суббота, значит меня могли выпустить только одиннадцатого. Обидно, конечно, что не в один с ним день.
Но в последний момент фортуна чуть-чуть довернула свое колесо — сжульничала в нашу пользу. Нам объявили, что оба выйдем на волю восьмого: держать свободного человека лишних два дня в лагере нельзя. (А десять лет держать невиноватых можно?)
К тому времени минлаговцев, отбывших срок, перестали этапировать на вечное поселение в Красноярский край, оставляли в Инте: комбинату Интауголь тоже нужна рабочая сила. Это было большой удачей. Здесь все знакомо, здесь друзья, здесь больше возможностей устроиться на сносную работу.
Последние месяцы заключения тянулись долго — но не скажу «мучительно долго»: все-таки где-то невдалеке маячила свобода. Ну, не совсем свобода — но не лагерь же!.. Мы стали потихоньку отращивать волосы.
Эти месяцы в Минлаге не были омрачены крупными неприятностями. А вот на Воркуте был большой «шумок» — забастовка зеков под лозунгом «Стране уголь, нам свободу». Приезжали из Москвы комиссии, уговаривали — а кончилось стрельбой из пулеметов. Многих, говорят, поубивали. Мы об этом знали только понаслышке, поэтому не могу рассказать подробно, хотя понимаю: это событие поважней, чем наши приготовления к полувольной жизни… Но я ведь стараюсь писать только о том, что видел своими глазами.
Из Москвы нам уже прислали вольную одежду: одинаковые полупальто-москвички с барашковыми воротниками, одинаковые шапки и одинаковые костюмы венгерского пошива. О костюмах позаботился наш школьный друг Витя Шейнберг. Нам они не понравились: пиджаки без плеч, без талии, брюки узкие.
Поправить дело взялся зек-портной из Вильнюса. Он перешил их по последней моде. Мы только не учли, что для него последней модой были фасоны тысяча девятьсот тридцать девятого года… Когда Витечка поглядел — уже в Москве — на эти изуродованные костюмы, он чуть не заплакал.
На свободу минлаговцы уходили не прямо со своего лагпункта, а через Сангородок: там надо было выполнить какие-то последние формальности…
Пришел и наш черед. Мы расцеловались с друзьями, собрали все пожитки в один узел и с маленьким этапом двинулись в Сангородок. Там нас разыскал заключенный врач Толик Рабен. Оказалось, он москвич и даже учился в мединституте вместе с Белкой, женой не раз уже упомянутого д-ра В. Шейнберга, Витечки.
Рабен пригрел у себя в лазарете поэта Самуила Галкина — кажется, единственного оставшегося в живых из писателей, осужденных в 49-м году по делу Еврейского Антифашистского комитета. (Комитет, как установила Лубянка, оказался гнездом сионистов и антисоветчиков.)
Галкину предстояло в скором времени тоже выйти на свободу. Он пожелал познакомиться с нами.
Красивый, с ясными детскими глазами и курчавой ассирийской бородой, он мягко упрекнул нас за незнание еврейского языка. Сам он писал на идиш, но в лубянской камере сочинил маленькое стихотворение на русском языке. На память нам он записал его мелким почерком на узенькой полоске бумаги — чтоб не отобрали при последнем шмоне. Вот оно:
Есть дороженька одна
От порога до окна,
От окна и до порога —
Вот и вся моя дорога.
Я по ней хожу, хожу,
Ей всё горе расскажу,
Расскажу про все тревоги
Той дороженьке-дороге.
Есть дороженька одна —
Ни коротка, ни длинна,
Но по ней ходили много
И печальна та дорога.
Я теперь по ней хожу,
Неотрывно вдаль гляжу…
Что ж я вижу там вдали?
Нет ни неба, ни земли.
Есть дороженька одна —
От порога до окна,
От окна и до порога.
Вот и вся моя дорога.
Простившись с Галкиным и Рабеном, мы в последний раз отправились на вахту. Вертухаи тщательно прошмонали нас, галкинского стихотворения не нашли, но гадость на прощанье сделали: остригли обоих наголо. После чего выпустили за ворота.