Через пару дней произошла еще одна неожиданная встреча: увидел на улице Валентина Морозова, однокурсника. Он эвакуировался вместе со ВГИКом. До Куйбышева ребята путешествовали в тех самых троллейбусах, которые уехали из Москвы на грузовых платформах. Институт направлялся в Алма-Ату. В Куйбышеве ВГИКу дали целый вагон — пассажирский, бесплацкартный.
Я простился с родителями и поехал дальше с ребятами.
По дороге мы подобрали еще двух гиковцев — студентку и преподавателя, а когда выгрузились на станции Алма-Ата-I, я увидел еще издали знакомое бежевое пальто с черным мазутным пятном на ягодице: это Юлик в Куйбышеве присел отдохнуть на шпалу.
Я побежал, догнал его — и вовремя. В его паспорте уже стоял лиловый штамп: «эвакуируется в Усть-Каменогорск». Оказывается, в госпитале у дяди Миши они встретились со вторым братом Минны Соломоновны, Ароном. И решили путешествовать дальше втроем.
Я категорически потребовал, чтобы Юлик остался с нами. Будет учиться, а мама пускай едет в Усть-Каменогорск, дядька присмотрит за ней. Минна Соломоновна горячо поддержала мою идею, но Арон — не лучший из ее братьев — был не в восторге. В письме из Усть-Каменогорска он потом спросил Юлика: «Как поживает твой пройдоха Фрид? Он пройдоха, это точно…» Точно, не точно — но теперь-то я понимаю, что только эгоизм молодости не дал подумать, какую ношу я взваливаю на чужого мне человека. По счастью, все обернулось хорошо, и Юлик ездил из Алма-Аты в Усть-Каменогорск навещать маму.
В эвакуации ВГИК оставался до осени 1943 г. В октябре мы вернулись в Москву, новый 44-й год встретили со старыми друзьями — и с ними же чуть погодя угодили в тюрьму. После бутырской «церкви» наши с Юликом дорожки разошлись. Домой он писал не обо всех своих приключениях — не хотел, чтоб волновались. А волноваться были причины.
В первом же лагере, куда он попал, на него полез с топором приблатненный собригадник. Юлик топор отнял, отбросил и как следует отметелил этого типа. Силенки набрался в Бутырке, на передачках, а храбрости ему хватало: у Дунских это семейное. Всегда вежливый и мягкий, он впадал прямо-таки в беркерскую ярость, если его оскорбляли — его или кого-то из близких. Как тогда полез на топор, мог и на танк попереть. Уже после лагеря, в Москве, наш сосед по дому Фимка, будущий американский писатель Эфраим Севела, очень точно определил: у Юлика мягкости — на один миллиметр.
Эта твердость характера была его главной опорой в лагере: передач из дома он не получал. Отец к этому времени умер, мать была совершенно беспомощна, а брат Виктор отрекся от него, узнав, по какому пункту пятьдесят восьмой статьи Юлик получил срок. Отрекся не по трусости: в первые дни войны он ушел на фронт добровольцем, хорошо воевал, был ранен и снова воевал. Но Виктор Дунский был идейный коммунист, в партию его приняли чуть ли не семнадцати лет от роду, и он совершенно искренне считал своего любимого младшего брата врагом народа. А раз так, то следовательно… Какая-то дикая слепота — хуже, чем глаукома Минны Соломоновны. Черная магия сталинизма.
К чести Виктора надо сказать, что всё поняв — но только после XX-го съезда, как и многие такие же — он трижды приходил к брату каяться. Два раза Юлик прогонял его, но на третий простил. И никогда не вспоминал об этой позорной странице их семейной хроники…
Чувство собственного достоинства привлекало к Юлию самых разных людей. В первом его лагере — это было в Курской области — вольный прораб обратил внимание на несуетливого молодого человека в очках. Подошел, поговорил — и назначил десятником. А в подчинение ему дал военнопленных немцев. Там рядом с их лагпунктом был асфальто-битумный заводик, на котором вместе с зеками работали военнопленные немцы и мадьяры. Их положение было получше, чем у з/к з/к: их кормили не «по нормам Гулага», им давали армейский паёк, такой же, как своим.
Юлик вспоминал меланхоличного немецкого генерала с железным крестом на мундире. При нем состояли два его прежних адъютанта. Этим жилось совсем недурно: все трое не работали, читали, беседовали. Иногда и Юлик со своим небогатым запасом немецких слов принимал в их беседах участие.
Там же он оказался свидетелем необычного — и похоже, удачного — побега. Бригада заключенных ремонтировала полотно железной дороги. Раздалась команда: всем отойти в сторону!
По соседнему только что отремонтированному пути медленно шел воинский эшелон. Это возвращались по домам победители. Двери теплушек были открыты — жара… В одном из вагонов ехали моряки, радовались жизни, горланили песни. Проезжая мимо зеков, приумолкли. И вдруг от костра, на котором разогревали битум, к эшелону поскакал на костылях одноногий инвалид, морячок. Он махал бескозыркой, кричал:
— Братишечки! Я свой, я с Балтики… Не дайте пропасть!..
— Стой! Куда попер? Стрелять буду! — орали конвоиры. И действительно стреляли — в воздух. Не палить же им по своим?..
Морячок бросил костыли, скакал вдоль вагонов на одной ноге. Из теплушки, где ехали матросы, протянулись руки — наверно, с десяток рук — и втащили его в вагон. Поезд набрал ход и ушел, увозя беглеца. Возможно, его и не очень-то искали: кому инвалид особенно был нужен?.. Сошел на какой-нибудь станции и потерялся в людском месиве.
Этот эпизод, ничего не прибавив к рассказу Юлика, мы с Миттой воспроизвели в «Затерянном в Сибири»[57].
В тот курский лагерь Юлий попал вместе с нашим однодельцем Шуриком Гуревичем. Но очень скоро их сравнительно безбедная жизнь кончилась. Шурика отправили в Коми, в Устьвымлаг, (где, кстати сказать, он познакомился и подружился с хорошими и значительными людьми — Евгением Гнединым, Львом Разгоном), а Юлик уехал в Кировскую область.
Вот там ему пришлось туго. Я уже упоминал о жутком лагпункте, где смертность составляла 120 %. Юлик «доходил», несколько раз он попадал в стационар. Но каждый раз приходили на выручку друзья — новые.
С нежностью он вспоминал Линду Партс — пожилую, как ему тогда казалось, интеллигентную даму, жену какого-то крупного деятеля досоветской Эстонии. Линда работала в хлеборезке и опекала Юлика прямо-таки по-матерински. Её фамилию мы дали симпатичному эстонцу в «Красной площади». Вдруг увидит, вспомнит, отзовется? Хотя Юлик понимал: надежды на это мало.
Таким же способом мы пытались отыскать еще одного его друга — Сашу Брусенцова, геройского парня, бывшего лейтенанта. Его имя, отчество, фамилию и даже воинское звание мы присвоили одному из героев фильма «Служили два товарища» — поручику Александру Никитичу Брусенцову. И тоже — ни ответа, ни привета. Скорей всего погиб: очень рисковый был мужик. Он даже подбивал Юлика на побег, но тот его отговорил. Куда бежать? Побег не для тех, кто дорожит семьей, родными, друзьями. Пускай босяки бегут — им терять нечего. Понимаю — спорная позиция. Но мы с Юликом так считали оба… Тогда он Сашку отговорил, а что было потом — этого мы не знаем.
Именно из-за Брусенцова, чтобы не выдавать его — не помню уже, в чем там было дело — Юлик попал в тот карцер, где резал себе вены. Опер и это поставил ему в вину, грозил: будем судить за саботаж, дадим 58.14.
Драться Юлику пришлось и в кировском лагере. Но первая же драка создала ему репутацию непобедимого бойца — так удачно подбил он своему противнику оба глаза. Они сразу заплыли, даже щелочек не осталось. И побежденного повели под руки — как слепого — в лазарет. По лагпункту прошел слух: боксер приехал. С ним старались не связываться.
Правда тамошний «старший блатной» решил проверить, есть ли у боксёра душок. Дело было на кухне, на ночном дежурстве (Юлика после болезни взяли в контору). И вот, этот Шурик стал задирать его, издеваться над его боксерской славой. Блатарь нарочно распалял себя. Начал со спокойного: «Боксер хуев, я тебя в рот ебу», и завелся до истерики — испытанный воровской прием, на фраеров действует устрашающе. Юлик эту игру понимал, но понимал и другое: стоит сейчас спасовать, жизни не будет. Не торопясь, взял со стола тяжелый секач и пошел на своего обидчика. Он не блефовал. Решил: будь что будет, всё равно нехорошо… И вор — хороший психолог — дал задний ход. Засмеялся, сказал: