Сашка связал ниткой три швейных иголки и приступил к делу. Он обкалывал рисунок по контуру через бумажку и втирал краску пальцем.
Боли я не чувствовал. Назавтра наколотые линии слегка воспалились и припухли, а дня через три краснота прошла и остался как бы рисунок пером. У меня хватило ума поместить татуировку на верхней части бедра, трусики ее прикрывают.
Когда наш этап прибыл в Инту, минлаговский парикмахер из западных украинцев, «обрабатывавший» нас в бане, увидел наколку и сказал с вежливой издевкой:
— О! Пан блатный?
А я как-то упустил из виду, что «олень» — презрительная кличка работяги-фраера. Почему олень, не знаю. В нашем первом фильме мы с Юликом попробовали придумать объяснение: с рогами, а забодать никого не может…
Ничего более поучительного про Вологодскую пересылку рассказать не могу. А в один прекрасный день нас, наконец, вызвали на этап. Вывели из камеры и торопливо, будто уходил на Север последний эшелон, погнали к вагонам.
Состав показался мне очень длинным, конца его я не видел. Для нас, тех, кого привели из Вологодской тюрьмы, отведено было пять или шесть теплушек. Мы с Сашкой Переплетчиковым опять попали в один вагон — но на этот раз не по счастливой случайности, а благодаря вовремя проявленной инициативе.
В ходе переклички мы заметили: в краснухи грузят по общему списку, в алфавитном порядке. Чтобы не расставаться, я, по выражению Сашки, «крутанул чертово колесо»: рискнул поменяться на время пути фамилией и статьей с соседом по камере Ромкой Полторацким — он, как и Переплетчиков, был на «п», а значит, попадал в один с ним вагон. Теперь он стал Фридом, а я Полторацким Романом Владимировичем. Правда, не обошлось без конфуза: когда начальник конвоя выкликнул мою новую фамилию, я с непривычки среагировал не сразу. И только услышав второй раз «Полторацкий!», торопливо отбарабанил:
— Роман Владимирович, двадцать третьего года, пятьдесят восемь один «а», двадцать пять и пять по рогам.
Чилита, чья фамилия начиналась на «с», попал с нами.
В нашей краснухе, кроме каргопольчан, ехало человек десять литовцев — свеженьких, только что с воли (точнее — из следственной тюрьмы). Мы с обоими Сашками заняли престижные места на верхних юрцах. Литовцы разместились внизу — кто попроворней, на нарах, остальные на полу.
Посреди теплушки стояла печка-буржуйка. На Севере апрель холодный месяц. Печку топили, но для всех желающих погреться места возле нее не хватало.
Перед кем еще изображать урку, если не перед новенькими? Сашка Переплетчиков нагло, по-блатному, потребовал, чтоб его пустили к печке. Кто-то из литовцев уперся, Сашка стукнул его, оттолкнул и стал греть озябшие руки. Литовец смолчал, но затаил злобу.
Прошло часа два. Под перестук колес хорошо спится даже на жестких нарах. Я задремал у себя наверху — и проснулся от громкого крика. Кричал Сашка. Пятеро литовцев окружили его и принялись лупить, мстя за земляка.
Чилита оторвал доску, которой заколочена была щель в стенке вагона, и прыгнул с нар. Я надел было очки, но вовремя сообразил, что вряд ли они понадобятся. Снял и тоже спрыгнул вниз.
Там уже шла настоящая битва: Чилита орудовал доской, а Сашка хватал с пола глиняные миски и метал их в противников. Я включился с ходу: «надел на калган» первого попавшегося литовца, то есть, ухватил за шею и боднул в лицо. Отчетливо помню, что в голове у меня как боевая инструкция проносились фрагменты виденных мною лагерных драк. Можно было, например, ударить оппонента ребром крышки от параши. В краснухе параши не имелось, но стоял бачок с питьевой водой. Я нагнулся за деревянной крышкой, не увидев по близорукости, что ее нет на месте. Но она немедленно обнаружилась: кто-то из литовцев стукнул меня этой крышкой по голове. А я в отместку «порвал ему пасть» — это тоже рекомендовалось: сунуть пальцы в рот и разодрать. Щеки тянулись как резиновые, но одну в конце концов мне удалось разорвать. От изумления литовец даже не попытался укусить меня.
Глиняные миски к этому времени были все перебиты. Сашка действовал теперь заточенным черенком ложки — как ножом. Чилита отбросил свою доску и тоже стал рубить и колоть.
И неприятель дрогнул. Их было вдвое, а может, втрое больше, чем нас. Крепкие ребята — литовские партизаны или, по тогдашней терминологии, «бандиты» — они без труда одолели бы нас в нормальной человеческой драке. Но в нашем мире они были новичками, и растерялись, впервые встретившись с лагерной, не знающей запретов жестокостью. А мы, войдя в раж, пугали их блатняцким боевым кличем:
— Под нары, падлы! Под нары!
Они действительно полезли под нары: это было самое безопасное место. На том нам бы и успокоиться, но злопамятный Сашка Переплетчиков пополз, не слушая увещеваний, за тем литовцем, с которым полаялся в самом начале, догнал и воткнул в его ягодицу острый черенок. Литовец дернулся и тяжелым армейским ботинком попал Сашке по морде. Это сыграло известную роль в развитии событий.
А пока что я снял с одного из побежденных рубаху и отдал на сменку свою, порванную в драке и перепачканную кровью — моей и чужой. Он отдал без звука: знал уже, что так положено.
Спустя сколько-то времени поезд остановился перед очередным семафором. Дверь краснухи стремительно отъехала в сторону, и к нам ворвались трое краснопогонников. Старшой заорал:
— Что тут у вас?.. Ну?!
Оказывается, именно на нашей теплушке была узенькая площадка над буферами. Такие площадки — для сопровождающего груз — бывают на товарных вагонах, но далеко не на всех. Нам просто не повезло: стрелок, дежуривший на площадке, слышал через тонкую стенку крики и шум драки. Доложил начальству, и на первой же остановке они прибежали наводить порядок.
Сказать им, что ничего особенного не случилось? Это не проходило: весь пол был усыпан черепками, ни одной глиняной миски не осталось в живых.
Кто-то из каргопольских нашелся:
— А тут у нас эстонец есть психованный. Это он побил миски, у него припадок был!
Психованный эстонец с нами действительно ехал. Этого несчастного на следствии так били, что он повредился в уме. Панически пугался любой голубой чекистской фуражки. Когда в камеру заходил вертухай, эстонец хватал мокрую тряпку и принимался мыть пол около параши, демонстрируя покорность и усердие.
Сейчас, по незнанию русского языка, он не мог опровергнуть возведенную на него напраслину — но этого и не потребовалось. Конвой и так понимал, что к чему:
— Кто здесь Сашка?
Кричали: «Сашка брось, Сашка, брось!»
Никто не отозвался. Тогда старшой приказал всем перейти на одну сторону вагона и стал пропускать зеков мимо себя по одному. Каждого он несильно ударял длинным, похожим на крокетный, молотком — подгонял и заодно пересчитывал. Такими деревянными молотками они обстукивают пол и стенки вагонов, угадывая по звуку, нет ли где подрезанной доски, не готовится ли побег.
Я сидел у себя на нарах, привалившись разбитой стороной головы к стенке — чтоб не видна была засохшая над ухом кровь. Через очки смотрел на происходящее, изображая лицом интеллигентский испуг и непонимание. Это сработало: при пересчете я остался последним и меня не стронули с места — а иначе опознали бы и во мне участника драки. Первым из всех разоблачили Сашку Переплетчикова: у него на скуле вздулся огромный синяк — отпечаток литовского каблука. На Сашку, на Чилиту и на всех, у кого были синяки, порезы или царапины, конвой надел наручники и увел с собой: остаток пути они проделали в отдельном вагоне, походном карцере на колесах.
Забавно, что в этой истории все старые лагерники, ехавшие с нами, приняли нашу сторону. Хотя виновата во всем была Сашкина блатная фанаберия. Нет на свете справедливости!.. А я и сейчас не уверен, мог ли я в той ситуации вести себя по-другому…
На следующий день мы прибыли на Инту. Несколько вагонов отцепили, остальные поехали дальше — на Воркуту. Тот, в котором был поменявшийся со мной Ромка Полторацкий, остался на Инте. А уехал бы Ромка в другой лагерь — не тем, кем был до этапа, а Фридом — не знаю, как бы мы выпутывались.