Выразительным жестом он показывал, как накидывают петлю на шею и душат товарища Сталина.
— Говорили ведь, что грузины живут до ста лет? А поэтому…
Здесь, наверно, самое время рассказать о сути дела — дела не в чекистском значении этого слова.
В конце сорок третьего года Юлий Дунский и я вернулись с институтом из эвакуации. Встретились со школьными друзьями и приятелями. Часто собирались то у меня на квартире (родителей в Москве не было), то у Володьки Сулимова. Трепались, играли в «очко», иногда выпивали. Сулимов уже успел повоевать и вернулся домой по ранению: сильно хромал, ходил с палочкой. Он был женат на своей однокласснице Лене Бубновой, дочери старого большевика, наркома просвещения. И Володькиного, и Леночкиного отца расстреляли в 37-м. В наших разговорах мы, естественно, касались и этой темы. Причем Володя был уверен, что их отцов расстреляли зазря, а Лена, идейная комсомолка, не соглашалась:
— Володя, — говорила она. — Ведь мы с тобой не все знаем. Что-то, наверно, было!
Леночкина верноподданность не спасла ее от ареста. Знакомство с этой парой и сыграло главную роль в нашем деле.
Меня часто спрашивают: а кто настучал на вас? Никто. Этого не требовалось.
Разговоры в Володиной квартире подслушивались. За стенкой жило чекистское семейство, Сулимовых «уплотнили» после ареста отца. Узнали мы об этом уже на Лубянке, при довольно смешных обстоятельствах.
На одном из первых допросов у Юлика стали выпытывать, что он вез в армию в своем рюкзаке. Он перечислил: еду, белье, книжки…
— А еще? — И следователь предъявил ему запись разговора:
Бубнова: «Юлик, не дай бог, ударится обо что-нибудь. Представляешь, что будет?!»
Дунский: «Не бойся, я обложил мягким».
Бубнова: «Нет, это опасно. Обернем бумагой и вложим в шерстяной носок».
— Ну, теперь вспомнил?.. Говори, что у тебя там было?! — нажимал следователь. И Юлик, действительно, вспомнил: это была не бомба, не граната — стеклянный флакон с жидким мылом, которое Лена дала ему в дорогу.
Не знаю, подслушивал ли кто-нибудь нашу болтовню в квартире у меня: для этого и микрофон не потребовался бы, одна из стенок была фанерной. Но их интересовали в первую очередь дети врагов народа, Бубнова и Сулимов.
Много лет спустя мы с Юлием выстроили целую теорию — думаю, очень близкую к истине.
Когда окончилась гражданская война, все комиссары слезли с коней, отстегнули от ремней маузеры и всерьез занялись половой жизнью. Поэтому у всех у них первые дети родились в двадцать первом — двадцать втором году. В тридцать седьмом родителей — почти всех — посадили, а самых видных и расстреляли. Дети были тогда школьниками, с ними не связывались. Но к концу войны они повзрослели, и кому-то на Лубянке пришла в голову счастливая мысль: пугать Сталина новой опасностью. «Конечно, товарищ Сталин, вы правильно сказали: сын за отца не отвечает. Но, с другой стороны, яблочко от яблони далеко не упадет. Волчата выросли, отрастили зубы и теперь хотят мстить за отцов. Собрали вокруг себя антисоветски настроенную молодежь и готовят террористические акты. Но мы, чекисты, начеку! Часть молодежных террористических групп уже обезврежена, доберемся и до остальных. Спите спокойно, товарищ Сталин!»
Так появились на свет дела, в которых фигурировали громкие фамилии: Бубнова, Сулимов… А в соседних кабинетах — Якир, Тухачевская, Уборевич, Ломинадзе… и т. д., и т. п.
Оставалось только в каждом из этих липовых дел досочинить некоторые детали.
Наше «дело» выглядело так: Сулимов поручил Гуревичу изучить правительственную трассу. (Шурик Гуревич, студент-медик, ездил практикантом на машине скорой помощи — иногда и по Арбату). Фриду велено было притвориться влюбленным и ухаживать за Ермаковой, которая жила на Арбате. Сам Сулимов, помреж на мосфильмовской картине «Иван Никулин, русский матрос», брался принести со студии гранаты, а Сухов — пулемет, который он снимет с подбитого под Москвой немецкого бомбардировщика. Личную готовность совершить теракт выражал Дунский. Ему Сулимов доверил обстрелять из окна в квартире Ермаковой машину Сталина, когда тот поедет на дачу. Или бросить гранату.
Весь этот бред следовало оформить по всем правилам протоколами, подтвердить очными ставками и собственноручными показаниями.
Поначалу мы пытались взывать к логике: бросить в проезжающий автомобиль гранату? Но ведь Нина жила на шестом этаже!
Наша наивность удивляла их. Нам разъяснили:
— Бросать-то не вверх, а вниз.
— Но ведь машина Сталина, наверно, бронированная?
— Да. Но на крыше каждого лимузина есть незащищенное место.
Действительно, вспоминали мы: есть на крыше «зиса-101» прямоугольничек, покрытый чем-то вроде кожимита. Это мы знали.
А о том, чего не знали, нам любезно сообщали следователи. Так, от них мы узнали, что мысль совершить терракт против главы правительства и партии возникла у нас, когда услышали, что генерала Ватутина убили террористы. (Правда, услышали мы об этом только на Лубянке).
Любопытно, что фамилия Сталин не должна была фигурировать в протоколах, была запретной — как имя еврейского бога. И также заменялась иносказанием: «глава правительства и партии». Или же делался пропуск в тексте, словно опускалось нечто непечатное: «клеветали на… …утверждая, что якобы» и т. д.
Почему, для чего? До сих пор не нахожу разгадки. Возможно, машинистки, перепечатывавшие протоколы, не должны были даже подозревать, что такая кощунственная мысль может прийти кому-то в голову.
Надо сказать, что с легкостью признавшись в разговорах, которые обеспечили нам срок по ст. 58–10, ч. II («антисоветская агитация во время войны») и — 11 («участие в антисоветской группе или организации»), все мы начали упираться, когда дело дошло до пункта 8 через 17 — «соучастие в террористической деятельности». Это уж была такая белиберда, что мы не сразу поверили в серьезность обвинения. А когда поверили, многие испугались: ведь за это наверняка расстреляют! В расстрел я почему-то не верил — но и не сомневался, что дадут 10 лет. Признаваться же в том, о чем не только не говорили, но и не думали, не хотелось. Сейчас-то приятно было бы подтвердить: да, готовили покушение. И корреспондент молодежной газеты восхитился бы: «Вот, были ведь отважные молодые ребята, готовые рискнуть жизнью!..» (Я такое читал). Возможно, где-то и были — но не мы. И мы не сознавались.
Тогда следствие усилило нажим. Именно на этом этапе меня попробовали дожать бессонницей.
Делалось это так. По сигналу отбой я начинал стаскивать сапог, но в этот момент открывалась «кормушка» — оконце в двери моей одиночки — и надзиратель негромко приглашал: «Без вещей» (Это значило «на допрос», еще одно проявление бессмысленной лубянской конспирации). Меня приводили на допрос к Макарову и начиналась обычная бодяга:
— Ну, Фрид, будем давать показания?
— Я вам все рассказал.
— Колись, Фрид, колись. Вынимай камень из-за пазухи.
— Все, что было, вы уже знаете.
— Ну, подумай еще, подумай… Знаешь, что сказал великий гуманист?
— Знаю. «Если враг не сдается, его уничтожают»… Но я-то не враг.
— Ничего, мы из тебя сделаем антисоветчика!
— Конечно. Это как помидор: сорвали зеленый, в темном месте дозревает.
— Поменьше умничай. Кто кого сгребет, тот того и у-у… Знаешь, как там дальше?
Я знал. Отвечал без радости:
— Ну вы, вы меня сгребли.
— А следовательно?! — веселился Макаров. — Колись, Фрид! (Или для разнообразия: «телись, Фрид») Мы не таких ломали!
И так далее, до бесконечности — вернее, до утра. Он еще успевал почитать газету, поговорить с женой по телефону — вполголоса и в основном междометиями, выпить свой несладкий чай. А под конец, глянув на часы, отпускал меня:
— Иди пока. И думай, думай.
Меня отводили в камеру, я стаскивал сапог — но до второго дело не доходило. Надзиратель объявлял:
— Подъем!
Это значило, что весь день я должен был сидеть на узкой койке, не прислоняясь спиной к стене и не закрывая глаз. Днем спать не разрешалось, за этим надзиратель следил, то и дело заглядывая в глазок — «волчок» на тюремном языке. Стоило мне закрыть на секунду глаза, вертухай начинал теребить заслонку волчка: