Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нора так и поступила. Ей действительно сделали новый паспорт, но уже через несколько месяцев после нашего ареста она бросила институт и удрала из Москвы в Калининград, бывший Кенигсберг.

Лет шесть назад мы увиделись в Москве. Она стала журналисткой, живет и работает там же, в Калининграде. А пришлось ли ей — тогда, в сорок четвертом — писать что-нибудь про нас, я не спрашивал. Да оно и не важно…

Итак, я не удивился и не возмутился, услышав про задание, которое получил Якир перед отправкой на Юрк Ручей. И больше мы не разговаривали на эту тему — до встречи в Москве, когда и он, и мы с Юлием вернулись из лагерей. Шел уже пятьдесят седьмой год. Отозвав Петра в сторонку, я спросил:

— Скажи, они от тебя отвязались?

Он искренне удивился:

— Кто?

— Ну помнишь, ты мне рассказывал… Про Ивана Ивкина… Что ты у них на крючке.

А он, представьте себе, забыл. Скривился, помрачнел:

— А-а… Да, давно отвязались, давно… Но ты никому не рассказывал?

— Нет.

— И не надо.

Я и не рассказывал — пока не началась Петькина диссидентская активность.

Кое-что нас с Юлием Дунским удивляло и раньше. Подозрительным казалось, что Якира, с его восемью классами, после лагеря приняли в институт — Историко-Архивный, живший под покровительством «органов». Странно было, что у Петькиных сподвижников случаются неприятности, а с ним все в порядке. Слышали мы и такую историю: группа диссидентов шла под его предводительством на Красную Площадь протестовать, не скажу сейчас, против чего, а Якир в последнюю минуту вспомнил, что ему надо зайти на почту, дать телеграмму в Киев — чтоб и там устроили демонстрацию протеста. И всех протестантов, кроме Петьки, на площади арестовали…

Много чего слышали. Но все равно, из какой-то нелепой, может быть, лояльности, мы, предупреждая близких людей, не говорили прямо: «Якир стукач», а остерегали: «Он у них под таким ярким прожектором, что лучше держаться подальше — а то ведь можно попасть в непонятное и непромокаемое».

Только Мише Левину и Нинке Гинзбург, в девичестве Ермаковой, мы объяснили все прямым текстом, без эвфемизмов — потому что очень уж настойчиво Петька стал вымогать подписи у Мишиного тестя академика Леонтовича и Нининого мужа академика Гинзбурга.

Были у нас кое-какие сведения и о неблаговидной роли, которую Якир играл во время воркутинской забастовки зеков (лагерный срок он кончал на Воркуте). Но об этом мы молчали: все-таки слухи и умозаключения недоказательны — не то, что наш с Петькой разговор на комендантском. А из него я помню каждое слово и «готов дать правдивые показания». Только это никому уже не нужно: Якира давно нет в живых, забыто уже и его поведение на процессе — позорное с точки зрения тех, кто не знал истинного положения дел, и естественное в глазах тех, кто знает.

Интеллигентам свойственно искать и находить оправдание не только собственным слабостям, но и слабостям своих политических кумиров. Некоторые и сейчас верят версии, придуманной во время суда над Якиром и Красиным: Петр Ионович честный и отважный борец с режимом, но, к сожалению, алкоголик, больной человек. Следствие пользовалось этим, Якира мучили, не давая водки, и вымогали признания в обмен на 200 граммов.

Но другие, в том числе Ильюша Габай, прелестный парень, идеалист в лучшем значении слова, поняли все, как надо. Я предполагал, а теперь и его друзья подтвердили, что и покончил с собой Илья из-за жестокого разочарования в идейном вожде. Ну, не только из-за этого: были, говорят, и другие причины.

Меньше всего я хочу, чтобы создалось впечатление, будто Петр Якир был просто-напросто стукачом, заурядным сексотом. Уверен, что он искренне разделял диссидентские идеи и страстно желал крушения советской системы. Но судьба связала его с «органами» и он пошел по пути всех знаменитых провокаторов прошлого — таких, как Азеф, таких, как Малиновский. Он работал и на кагебешных своих хозяев, и на дело революции (диссидентское движение кто-то неглупый назвал «ползучей революцией»). Причем Якир наверняка утешал себя тем, что выдавая мелкую сошку, он покупает свободу действий себе, лидеру движения. Так думать было удобно. А может, была еще в этом и достоевщина, бесовская радость от сознания своей власти и над теми, и над другими.

Эта наша с Юлием теория не особенно оригинальна, да я и не претендую ни на что. Я просто рассказываю, что знаю и что думаю[38].

А сейчас вернусь в 1946 год, на комендантский лагпункт Обозерского отделения Каргопольлага.

Пока будущий вождь московских диссидентов выполнял на Юрк Ручье особое задание, у меня начался первый лагерный роман — с Петькиной будущей женой Ритой Савенковой, светловолосой всегда грустной девочкой. Коротко стриженая, худенькая, она похожа была не на взрослую женщину, а на двенадцатилетнего мальчика. А между тем у нее в ее двадцать лет уже была за плечами жутковатая любовная история. Вообще с ее биографией обстояло не так все просто. Во-первых, она была не Рита, а Валентина. Во-вторых, не Ивановна, а Георгиевна. В-третьих, не Савенкова, а Рижская. По Ритиным словам, ее отец Георгий Рижский еще в начале тридцатых годов сбежал каким-то образом за границу, и дед Иван, охраняя девочку от неприятностей, дал ей свою фамилию и новое отчество. Как видим, от неприятностей дед ее не уберег, но они никак не связаны были с ее именами, отчествами и фамилиями. На воле, по паспорту, и в лагере, по формуляру, она числилась Валентиной Ивановной Савенковой. Но я буду называть ее, как звал тогда — Ритой.

Как и многие другие девушки из Мурманска и Архангельска, в лагерь она попала из-за союзников. Ее первым любовником был англичанин, сотрудник какой-то миссии. Иностранцев советские девушки всегда любили[39]. А этот еще и подкармливал Ритку и ее стариков. Все было бы хорошо, но он оказался извращенцем — садистом в прямом сексопатологическом смысле. Он мучил свою любовницу, щипал, выкручивал руки, колол булавками — и добился того, что у Риты появилось стойкое отвращение к физической близости. Свой арест и пятилетний срок она приняла с облегчением.

Не знаю, что ее привлекло во мне — скорее всего отсутствие грубости и агрессивности. Я Риту очень жалел, старался обращаться ней как можно осторожней и нежнее.

Попробовал убрать ее с общих работ. Для этого я пошел к доктору Куркчи, давнему сидельцу, крымскому татарину. Говорили, что он граф. Понятия не имею, водились ли среди крымских татар графы, но что Куркчи был интеллигентнейшим человеком с аристократическими манерами — это точно.

Стесняясь своего нахальства, я косноязычно попросил:

— Доктор, как бы это… как бы устроить Савенковой кант? Она же совсем фитилем стала, дошла на общих… Может, сунете в стационар?

В переводе это значило: как бы облегчить Савенковой жизнь? Она превратилась в дистрофика, отощала на общих работах. Может быть, положите ее в больницу?

Куркчи посмотрел на меня с сожалением:

— Фрид, дорогой мой Фрид. Что за язык? Вы первый год в лагере — подумайте, что с вами будет к концу срока?

Я смутился, покраснел, пробормотал такое же косноязычное извинение. Доктор был, конечно, прав — но только в широком смысле. Надо, надо было стараться сохранить человеческий облик. Но сказать по правде, о конце срока я тогда не думал. Это теперь, когда мне за семьдесят, десять лет выглядят коротким отрезком биографии. А тогда казалось, конца им не будет. Что же касается лексики, которая так шокировала доктора Куркчи, тут я останусь при особом мнении: феня — одно из моих важных приобретений. Трудно рассказывать о лагере, не пользуясь лагерным жаргоном. Солженицын с блеском доказал это не только «Одним днем Ивана Денисовича», но и «Архипелагом»…

Медики в лагере — большая сила. Это понимали все, даже блатные. Хотя случалось и такое: вор идет в санчасть, просит освобождение.

— На что жалуешься? — спрашивает врач.

— Живот болит. — Урка задирает рубаху, и доктор видит у него на пузе пресловутый «колун» с засунутым под штаны топорищем. Как тут не дать освобождения?.. Но до такого редко доходило: с врачами-зеками можно было договориться по-хорошему.

вернуться

38

Мира Уборевич-Боровская рассказала мне недавно, что вернувшись из первого заключения, Якир и им со Светланой Тухачевской признался, что его в лагере завербовали. Каялся, плакал… В отношении же «диссидентского периода» Юлий Ким, я знаю, придерживается версии, не совпадающей с моей. Достаточно критично относясь к своему покойному тестю, он считает, что отбыв второй срок, Якир не стучал, а своей диссидентской деятельностью старался отмыть старые грехи. А что на Красную площадь не пошел — так это он просто струсил. Мне, честно говоря, не верится.

вернуться

39

Не совсем к месту, но расскажу. В Минлаге мы познакомились с абсолютно русским человеком — курносым, белобрысым, окающим, — который по документам числился евреем. Он сам при первой паспортизации тридцатых годов просил вписать в пятую графу чужую национальность.

— А зачем? — спросил его Юлик.

Лже-еврей слегка смутился:

— Думал: вроде иностранец, девушки хорошо относятся.

(В те годы и советская власть неплохо относилась.)

35
{"b":"138677","o":1}