Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Был он человек законопослушный, да еще коммунист, да еще еврей. И наверно не без дрожи в коленках отправился на свидание с сыном-террористом. Но он сильно любил меня. Надел свой китель с погонами подполковника и поехал на Север.

Погоны сработали. У нас в администрации Обозерского отделения не было офицера званием старше капитана. (В зоне был и генерал, но то не в счет). Отцу сразу разрешили свидание, и вертухай отвел меня в контору Управления.

К этому времени я сносил всю вольную одежду и явился на свидание в лагерном обмундировании. На мне был бушлат, перешитый из солдатской шинели (один рукав черный, чтобы сразу видно было: арестант), застиранные добела брюки в ржавых пятнах, ватные стеганые чулки — один серый, другой в цветочках — и суррогатки. Причем на моих кордовые союзки подшиты были не подогнутыми внутрь, а вывернутыми наружу. Каждая подошва, соответственно, была с теннисную ракетку — я ходил как бы на канадских лыжах-снегоступах. На голове — лагерная тряпичная ушанка, одно ухо книзу, другое кверху, как у дворняги. Не очень красивый наряд, но для работы удобный — ноги сухие, в тепле… Я и не понял, почему отец, увидев меня, заплакал.

Свиданию никто не мешал, только время от времени заходил кто-нибудь из начальства поглядеть на полковника. А «полковник» каждый раз вскакивал и стоял чуть ли не навытяжку перед лейтенантами и даже старшиной-надзирателем. Мне было стыдновато — да и им, по-моему, неловко.

Пришел познакомиться с отцом и начальник санчасти Друкер, фельдшер по образованию. Рассказал про странную эпидемию, попросил совета и впоследствии важно вставлял в разговоры с подчиненными: «Я консультировался с московской профессурой». Батю он заверил, что найдет для меня какую-нибудь работу по медицинской линии, и оставил нас одних.

Понизив голос, отец спросил:

— Валерочка, скажи… правда ничего не было?

Я даже не сразу сообразил, что он говорит о нашем покушении на Сталина. Успокоил его, рассказал, что успел, про следствие — и свидание подошло к концу. Отец снова расстроился:

— Может быть, в последний раз видимся. Старый насос уже не тот. — Он похлопал себя по сердцу.

Я не поверил, велел не выдумывать глупости. А зря: через полгода он умер — правда, от рака, а не от болезни сердца.

Отец уехал, и Друкер выполнил свое обещание: предложил послать меня на другой лагпункт, санитаром. Но я отказался — думаю, к его облегчению: покровительствовать зеку с режимным восьмым пунктом пятьдесят восьмой статьи было рискованно. «Кум», оперуполномоченный, этого не одобрил бы.

Отказался я от лестного предложения не ради душевного покоя начальника санчасти. Просто не хотелось уезжать с насиженного места, от Петьки Якира, с которым мы «хавали вместе» — знак тесной дружбы. Появились уже и новые друзья. А тут как раз освободилось в конторе место хлебного табельщика. И бухгалтер продстола Федя Мануйлов взял на эту должность меня.

Главную роль здесь сыграло не личное обаяние, а посылки, которые каждый месяц слали мне родители. С посылочниками было полезно водиться: кормежка и на нашем благополучном лагпункте была никудышная: жиденькая как понос кашка из гороха или же из магара, несортового проса, суп из иван-чая — изобретение отдела интендантского снабжения. Иван-чай, красивый лиловый цветок, в инструкциях ОИС проходил по графе «дикоросы». А зеки называли его Блюмин-чай, по фамилии начальника ОИС. Баланда из Блюмин-чая — темная прозрачная жидкость, от которой небо делалось черным как у породистой собаки. В суп закладывалась и крупа — «по нормам ГУЛАГа». «Крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой» — так описывал это блюдо лагерный фольклор. И еще так: «суп ритатуй, сверху пусто, снизу…» — понятно, что. По тем же нормам зеку раз в день полагалось мясо или рыба. Чаще всего это был маленький, с пол спичечного коробка, кусочек соленой трески. А если ни трески, ни мяса на складе не было, заменяли крупой: сколько-то граммов добавляли в кашу. Словом, «жить будешь, а… не захочешь», грустно констатировал тот же фольклор. О еде говорили и думали постоянно. Продуктам давали ласковые уважительные прозвища: «хлеб — хороший человек», «сахареус», «масленский». Как волшебную сказку мы слушали рассказы старых зеков (кстати, в Каргопольлаге говорили «зыков») о довоенном времени, когда в лагерных ларьках можно было купить халву. Халва — она сладкая, жирная, тяжелая. Чего еще надо для счастья?

Посылку из дому ждали, как второго пришествия — и некоторым, в том числе мне, «обламывалось». Съедал я посылку не один, а вместе с Петькой и новым начальником Федей Мануйловым. Якир продолжал учить меня лагерным правилам хорошего тона:

— Зачем ты ешь хлеб маслом кверху? Переверни, как я. Вкус такой же, а никому не завидно.

У него я пытался выяснить, почему по фене посылка «бердыч». Может, в честь Бердичева? (Еврейские мамы, как известно, очень заботливы.) Петька не знал.

Обязанности хлебного табельщика были не очень сложны: получить от бригадира рабочие сведения — листок оберточной бумаги со списком работяг и процентом выполнения нормы против каждой фамилии — и начислить питание на завтра.

Разные виды работ вознаграждались по-разному. Скажем, лесоруб мог заработать три дополнительных, т. е., кроме «гарантийки», шестисот пятидесяти граммов, получить еще 300гр. хлеба и три дополнительные каши — не скажу сейчас, за какой процент выполнения, кажется, за 120. А вот на откатке, где раньше трудился я, такого не дадут и за двести процентов.

Память у меня тогда была хорошая, все нормы я помнил наизусть и без труда составлял ведомость, по которой кухня получала нужное количество продуктов из каптерки. Считать на счетах я не умел, но насобачился складывать цифры в уме с удивлявшей всех скоростью. Я и сейчас быстро считаю.

Главную часть работы приходилось делать вечером, когда бригады вернутся в зону. А днем я праздно сидел в конторе, за барьером, отвечал любопытным на вопросы и наблюдал за лагерной жизнью.

Она была пестрая — как и население лагпункта. Которое делилось по трем признакам: по социальному, по национальному и по половому. (К этому времени — 45-й год — еще не было строгого размежевания лагпунктов на мужские и женские, в отличие от школ на воле. А когда там вернулись к совместному обучению, нас, наоборот, отделили от женщин, что сразу же ужесточило нравы).

В социальном плане зеки делились — по горизонтали — на блатных, бытовиков и контриков, а по вертикали — на работяг и придурков.

Придурки — это заключенная администрация, от комендантов и нарядчиков до дневальных и счетоводов — словом, все, кто сидит в тепле под крышей. «Придуриваются, будто работать не способны», — завистливо говорили те, кто вкалывал на общих. Вот откуда малопочетное название. Со временем оно утратило первоначальный смысл — как всякий привычный образ. Ведь не представляем мы себе яму и лопату, когда говорим «встал, как вкопанный».

Кто такие блатные, я уже рассказывал. Бытовиками считались все осужденные за «бытовые преступления», от насильников и растратчиков до прогульщиков. (Сейчас уже трудно поверить, что при Сталине можно было угодить в лагерь на два-три года за обыкновенный прогул, а то и за опоздание.) А контриками (так же и фашистами) назывались все подпавшие под какой-нибудь из пятнадцати пунктов пятьдесят восьмой. Судили за измену Родине, за террор, за антисоветскую агитацию, за саботаж, за никому не понятное пособничество иностранному капиталу — не то 3-й, не то 4-й пункт 58-й. Особенно много было изменников (58-1а и 1б) — думаю, больше половины списочного состава. Случалось, вся бригада сплошь состояла из изменников.

— Предатели! — весело кричал бригадир-бытовик. — Получай пайку!

Или просил у другого бригадира:

— Одолжи мне на трелевку двух предателей поздоровше.

Никто всерьез не принимал суровых формулировок УК. Понимали, что изменники — это побывавшие в плену, агитация — неосторожная болтовня, а саботаж (58–14) — неудавшийся побег из лагеря. Любопытно, что получив срок по 14-му пункту, блатные автоматически превращались из социально близких в «политиков» и попадали, как кур во щи, в особые лагеря для особо опасных. Но об этих лагерях разговор позже.

29
{"b":"138677","o":1}