И я буду медленно умирать от нечеловеческой зависти, от огромной, безжалостной несправедливости.
Мне никогда ничего не снится.
Вообще никогда.
И еще я ни разу в жизни не была на море. Бог мой, откуда мне знать, что чувствовали мои рыцари из коленкоровой тетрадки, выезжая на песчаный берег? Как замирали, останавливались сердца, когда посреди пустыни вырастали высокие башни, а еще дальше, за стенами, за барханами и оазисами, сияло море…
Я не поеду на работу.
Я уведу Фелицию Львовну в свою комнату, задерну плотные шторы и зажгу свечу на столе.
Я достану старинную шкатулку сандалового дерева, дно которой устлано сухими розовыми лепестками. В ней хранится потемневший от времени католический крест на тонкой цепочке. Не знаю чей. Может быть, когда-то его носила моя прабабушка-полька.
Я вложу крестик в ее сухую ладонь и начну: «…и, узрев врата огромного города и людей у врат, спросил сэр Эдвин: не Иерусалим ли это? И ответили ему…»
Она будет слушать так же, как если бы я рассказывала о работе и растущих ценах на картошку. Внимательно, лучась безразличной старческой улыбкой и согласно кивая.
Плохой из меня рассказчик: я буду захлебываться словами, путать имена и лица, с ужасом уводить несчастного сэра Эдвина от зыбучих песков, обвалов и вездесущих ассассинов Старца Горы. Я буду рассказывать о том, чего не успела еще написать, жалея, что быстро забуду.
Конец наступит внезапно: сэра Эдвина окружат со всех сторон, и в последний путь его будут провожать черная птица в небе и скрип палестинского горячего песка на зубах…
И только тогда я замечу, что Фелиция Львовна шепчет что-то себе под нос. Не важно что — старую песню, заклинание, еще какую-нибудь чушь… И ее шепот громом разносится над притихшей пустыней.
Как в те дни грозовые, так ныне не о рыцарской доблести пой, но о вечной, как солнце, святыне, там, за узкою горной тропой. Пусть тебя от свистящей погони непорочная скроет мечта — крепче франкского шлема и брони, неподкупней святого щита.
И я ничего больше не скажу ей.
Пусть.
Она знает, она все прекрасно знает — как возвращался в родную Англию сэр Эдвин, как ждала его в огромном и величественном замке белокурая леди Джейн.
Она знает, что замок обветшал и стал прибежищем летучих мышей, а леди Джейн много лет спустя умерла в монастыре.
Сэр Эдвин продолжил свой путь, но никогда больше нога прославленного рыцаря не ступила на благословенную землю Британских островов. След его навеки потерялся в палестинских песках, в пожелтевших страницах хроник.
Впервые за много лет мне приснится сон. Ничего особенного, просто — море. Бескрайняя сияющая гладь и крики чаек.
А еще меня уволят.
Но это пустяки. Честное слово, пустяки. Под ручку с фотографом вваливаться к очередной экранной диве, задавать дурацкие вопросы и смотреть, как она пытается загадочно сверкать глазами в объектив…
Ave, Felicia! Не надо бояться, не надо — о клетчатом фартуке и ценах на лук! Когда я возвращаюсь домой от фальшивых звезд, ты встречаешь меня — настоящая! Сэр Эдвин продолжает поход, лицо его опалено палестинским солнцем, а сердце слышит твой голос; высокие башни светятся утренним золотом, полощутся флаги, и кричат чайки над огромным морем — и что нам до леди Джейн.
Кофе на коммунальной кухне
(Рецепт от Макса Фрая)
Давным-давно, когда динозавры уже вымерли, но колбаса и джинсы еще не появились на прилавках магазинов, а импортный растворимый кофе считался роскошью, недоступной простым смертным, мы обжаривали зеленые кофейные зерна в толстодонной чугунной сковороде, мололи их в страшной черной мясорубке, произведенной, согласно надписи на корпусе, в штате Коннектикут в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году, заливали благоуханную пыль водопроводной водой и варили в маленькой алюминиевой кастрюльке с длинной, как у джезвы, ручкой.
Специи тогда были таким же дефицитом, как колбаса и джинсы. Соль, перец да палочка корицы — вот и весь набор, наивысшим шиком было хранить в ящике кухонного стола окаменевший от времени мускатный орех. Его и коричную палочку мы скоблили ножом над кастрюлькой; интуитивно чувствовали, что этого мало, и добавляли в кофе несколько крупинок черного перца и соли, совсем чуть-чуть, на кончике ножа.
Кофе благоухал на всю коммунальную кухню, да так, что зажиточные соседи, счастливые обладатели полубанки импортного «Нескафе», завистливо глядели нам вслед, когда мы торжественно уносили потемневшую от копоти кастрюльку с кофе в комнату, на свою суверенную территорию.
Дождь
Дождь идет третий день.
Я привык. Привык, что я давно уже как все. Тропинку мимо бетонного забора, мусорные баки, полустертую «зебру» через местный раздолбанный хайвей — знаю наизусть. Стеклянные проходные, бесплотная бабушка на вахте, желтые занавески в масляных пятнах, грохочущий за стенкой матричник, мой стол, где вечный беспорядок и почему-то всегда поломанные карандаши в ящике. Мне уже не страшно ходить в старом сером костюме и с серьезным лицом. Не страшно быть одним из сотен тысяч, просыпаться в полседьмого, пить мутный чай, бежать на работу. Но иногда…
Хочется свободы и силы. Землю крестьянам, фабрики рабочим, кухни интеллигентам, котельные диссидентам…
Мне — лишний выходной. И ничего больше не надо.
Наверное, я всерьез старше длинного нескладного человека в зеркале. Он еще очень молодой, а мне уже неинтересно…
Я завидую очкарику из шестого отдела. У него эпилепсия, паранойя и зрение минус одиннадцать, он хороший специалист и пламенный революционер. Ненавидит демократов, депутатов, евреев, анархистов, монархистов, коммунистов… Он хочет счастья для всех даром и чтобы никто не ушел…
Он привел меня в кафе возле подземного перехода. Кривой деревянный домик, чудовищная вывеска, которой не видно с дороги, алюминиевые пепельницы, прибитые к столикам здоровыми гвоздями. Вполне приличный кофе и вечный джаз из хрипящего динамика. С тех пор я по будням встаю на час раньше, отправляюсь в кафе, сижу там на неудобном пластмассовом стуле и смотрю в маленькое окошко. За ним мелькают машины и качается ветка тополя.
Зачем?.. Бог его знает… Просто так не делает никто, кроме меня, — это слабое, но все же действенное лекарство против серых костюмов и серьезных лиц.
У бесконечного пути есть цвет, звук, запах и вкус. Серое утреннее небо, гул колес и резкие гудки, незнакомая музыка, табачный дым, кофе, кисловатые, отдающие железом капли городского дождя.
Я — никто, пылинка, обломок, осколок. Я смотрю в окно, а бесконечный путь проходит мимо меня. Каждый день.
Утром первого сентября в придорожном кафе неожиданно много людей. У стойки толпятся школьники из экскурсионного автобуса, длинный стол вдоль стены заняли невыспавшиеся дальнобойщики. Случайные лица запоминаются намертво — так, я помню рыжую девочку с прозрачными зелеными глазами, двоих длинноволосых парней, бледных до синевы «после вчерашнего», бодрого дедулю в куртке, заштопанной цветными нитками. Кто-то из них так же будет помнить меня. Красные георгины в руках строгой женщины, яркие школьные сумки с бесконечными микки-маусами и черепашками ниндзя.
Это время…
Время…
Я застываю камнем, камни вечны, не течет время под лежачий камень…
Я беру со стойки чашку кофе и отправляюсь искать свободное место. У окна, под тяжелой деревянной балкой, клюет носом юная белобрысая девица, телосложением напоминающая сильно вытянутую швабру.
Разумеется, черт меня дергает спросить, свободно ли место за ее столиком.
Разумеется, она отвечает «да» хрипловатым прокуренным голосом. Простужена почти насмерть, и неудивительно: на ней тонкая водолазка, поверх которой надета только серебряная цепочка. Рядом со стулом — внушительных размеров рюкзак. Сама же девица затянута в черное и вид имеет скорбный и мудрый. По крайней мере, именно такой она себе кажется.