Маат меня бросила. Жаждал я тела,
Зажать и расплющить ее мне хотелось,
Она ж оказалась с повадками леди,
Которую только и можно, что сзади.
(Катрен 72, отрывки «А», «В» и «С», «Коварство и любовь в Древнем Египте», изд-во «Любовный роман Коллинза», 1920 г.; «Университетское из дательство Гарварда», 1923 г.)
Резкие слова Атум-хаду в адрес Маат, богини правды и справедливости, сказаны в момент распада его мира и дают нам некоторое представление о характере этого человека и его эпохи.
Возможно, однако, и менее буквальное прочтение этих грубых строк (хотя Гарриман явно переусердствовал: «Мой град земной разрушен, я погиб, / И судия, неверна и жестока, / Уходит прочь; ее лишь вижу спину…» Вассаль и Уилсон: «Ах, эта Маат – такая плутовка! / Меня оттолкнув, засмеялась, une vraie coquette![15] / Она соблазняет меня своими формами, / А дела государства отлагательств не терпят»).
Великолепие Атум-хаду нигде так не заметно, как в этом непростом стихотворении: услышьте царя, не вопиющего о малодушной беглянке (променявшей царства на коня, на коня!), но взамен тщетно сцепившегося с самой Судьбой, поставившего бессмертную жизнь против ее безнравственных козней, храбро и с отвращением клеймящего бессмысленность надежд на правду и справедливость, словно бы говоря «подобные идеалы заслуживают лишь визита с черного хода».
Египет гибнет весь со мною.
Для проклятых – пуста земля моя.
Враги и трусы гонятся за мною,
Но жажду утолю однажды я.
(Катрен 74, есть только в отрывке «С»)
Касательно Атум-хаду мы можем со всей определенностью сказать, что:
• он погребен;
• он погребен в усыпальнице, доверху набитой сокровищами и произведениями искусства, поскольку захоронение последнего царя совпало с необходимостью сохранить то, что осталось от исчезающего царства;
• он погребен в районе местонахождения отрывков «А», «В» и «С» его «Назиданий», обнаруженных на расстоянии не более полумили друг от друга;
• он погребен у Фив, близ своей столицы;
• поскольку умер он до того, как Долину царей начали использовать в качестве некрополя, его гробницы там нет;
• его гробница никак не помечена, укрыта от посторонних глаз, возможно, находится высоко над землей, примерно как гробница, приготовленная для Хатшепсут, та, в которую Картер сверзился в 1916 году;
• поскольку ни один из артефактов этой гробницы не выставлялся на продажу (к вящему удовольствию дискуссионного клуба идиотов, подвергающих сомнению и правление Атум-хаду, и его существование), следует логическое заключение: расхитители гробниц ее так и не нашли. Усыпальница Атум-хаду восхитительно девственна и ждет его дорогого друга Ральфа;
• отсюда следует, что Атум-хаду – в Дейр-эль-Бахри, внутри или подле скал, у которых мы с Марлоу нашли отрывок «С», там, где мы строили догадки, чертили карты – и куда намеревались вернуться до того, как меня отправили в Турцию.
На ложе Изиды я буду лежать,
Язык в нильской дельте богини купать,
И кто б ни вошел – головы я к нему
От гривы уютной не подниму.
(Катрен 52, есть в отрывках «В» и «С»)
И все же: как ему это удалось? Вот загадка, что сводит с ума. Как удалось ему все устроить среди хаоса конца света: построить гробницу, наполнить ее, убедиться, что после его смерти (в бою? в постели? в бою в постели?) его тело перевезут куда следует, мумифицируют, запечатают и после немедленно о нем забудут? Архитекторы гробницы, декораторы, рабочие, Блюстители Таинств (жрецы, наученные удалять из тела внутренности, предохранять его от гниения и обертывать тканями), силачи, запечатывавшие гробницу, – неужели никто ни одной живой душе не открыл того, что ведал? Как мог он знать, что будет всесилен до последней минуты, а мгновением позже его мир разрушится под натиском извне – до того еще, как любому из тех, кто слишком много знал, придет в голову потревожить его покой? Все же каким-то образом ему это удалось – создать самый захватывающий за всю историю египетского бессмертия Парадокс Гробницы и припасти для наиболее достойного и выдающегося ума открытие, равных которому нет.
Воскресенье, 29 октября 1922 года
Дневник: Встал рано, за несколько часов до того, как открылся банк, и наткнулся на… кошек! Этим утром у особняка появилось чудесное семейство кошачьих; восходящее солнце золотило наш Нил, а я радостно делил с ними воду и купленную вчера в городе еду, уминаемую с достойной восхищения скоростью с посуды, украшенной изображениями преувеличенно бравых арабских всадников. Их трое: два самца и ласковейшая оранжевая девочка. Самцов я назвал Рамзесом и Рамзесом (II и IV, разумеется), а вот столь редкое создание, как оранжевая девочка, может быть только Мэгги. У нее отменный аппетит; покончив с завтраком, она тут же оказалась на моих коленях, дабы наградить меня порцией нежных ласк и мурлыканья. Древние мудро полагали, что эти обольстительницы – орудия коварных богинь; они знали больше, чем передали нам. Когда Мэгги поднимает на меня глаза, зеленые с золотом, с антрацитовыми овалами, тонкими и заостренными на концах, я на краткий миг ощущаю, что тело ее определенно занимает некая извечная сила. И эти существа знают, кто им друг, а кто так, они не колеблются и не оступаются; мои колени сразу пришлись им по нутру, ибо они – колени котопоклонника.
У моего отца, разумеется, имелись полные псарни, где всегда содержались от пяти до шести сотен английских и американских фоксхаундов, харьеров, биглей, бигль-харьеров и англо-французских гончих. Псари (двадцать пять человек в оригинальных отцовских ливреях) были мне вернейшими друзьями, особенно когда отец уезжал в экспедицию. Конечно, собаки в таком количестве жили скорее по законам стаи, нежели как прирученные домашние животные, хотя двух наших гончих с веселым норовом я считал своими товарищами. Много лет я провел бок о бок с псарями, наблюдая за тем, как ладно правят они перенаселенным собачьим миром, и преисполняясь восторгом и беспримесным благоговением. Загон, который псари в их расклешенных клоунских брюках и крылатых шлемах могли начать и остановить мановением руки, меня зачаровывал, я умолял их сделать гак, чтобы собаки запели. Со смеющимися глазами они повелевали всем зверям дружно проголосить «у-у-у!.. у-у-у!.. у-у-у!..»; округа отзывалась милым хоровым воем, даже в далекой деревне хлопали ставни, в знак солидарности звенели колокольчики, и счастливая детвора кричала: «Трилипушевы псы! Трилипушевы псы!..» А когда отец возвращался из экспедиции, животные принимались выть самопроизвольно, чуя хозяина за несколько миль; на таком расстоянии не ощущался его запах, но его любовь к ним и их любовь к нему – ощущались вполне.
В мире мужчин, что ушли на войну, мира, конечно, нет.
Женщина, если она права, не усомниться не смеет.
Нега недолгая ждет тебя в [обрыв]
Хочешь увидеть богов? Почеши и вытяни шею.
По меньшей мере ретроградство, если не сказать прямо «сумасшествие» – увидеть, как это сделал Гарриман, в катрене 16 (есть только в отрывке «А») «жажду простеца, подспудно тянущегося к Божьей благодати (грешник, царь и поэт вытягивает свою шею к небесам, дабы почесать ее и тем унять зуд, то есть стремление к Божьей любви)». И хотя я признаю, что в «Коварстве и любви» не без внутренней логики истолковал это загадочное стихотворение как отсылку к перводеянию Атума («почесать», чтобы вытянулась «шея»), ныне мне думается, что стихи эти отсылают к совершенно другим материям; в данном случае наглядный иероглиф выражает значение лучше, нежели неудобопонятная латиница. Обладатель чесомой шеи – не кто иной, как пес, которому чешут подбородок, или кот, которого гладят от головы и до хвоста.