Фантастические пьесы Маяковского, конечно, далеки от психологизма Ал. Толстого; это лежит вне их творческой установки. Они ближе к современной фантастике с ее «мысленным экспериментированием», ставящим героев или мир в необычные условия. «Аэлиту» или «Гиперболоид» никто не назовет иначе, как фантастическими произведениями; однако, сопоставляя их с пьесами Маяковского, можно заметить, что, пожалуй, книги Толстого по внутренней схеме ближе к традиционному реалистическому ряду, чем «Клоп» или «Баня».
Пьесы Маяковского — и в этом их главное, новаторское, но в те годы не замеченное значение — это прежде всего типичные «мысленные эксперименты», и в этом плане сравнивать их можно, например, с «Возвращением со звезд» Ст. Лема, «Операцией Вега» Ф.Дюрренматта или «Попыткой к бегству» А. и Б.Стругацких.
Книги Алексея Толстого и Александра Беляева, пьесы Владимира Маяковского — наиболее крупные, новаторские произведения советской фантастики 20-х годов. Но как было показано выше, они не исчерпывают всего многообразия имен, направлений, которые в совокупности образовали фундамент нашей фантастики в первое десятилетие ее существования.
Деятельность «крупных» шла на фоне сложного и противоречивого развития фантастической литературы, которое мы пытались изобразить.
Таким образом, 20-е годы были очень важным этапом в становлении советской фантастики. В это время сложились некоторые устойчивые признаки ее. Это прежде всего значительно более тесная, чем в американской science fiction, связь с действительностью, с настоящим. И стремление выразить свое ощущение связанности научного развития с общественным, показать социальное значение научного открытия. И постепенно складывавшийся гуманистический идеал, воодушевлявший фантастику и в ее попытках заглянуть в будущее и при критике буржуазного строя. Зарождается стремление к научности самой фантастики. Появляются многочисленные варианты некоторых устойчивых тем; зарождаются жанры внутри самой фантастики.
Кое-что оттесняется временем. Романтическое ощущение глобальности событий, подвижности, изменчивости действительности, чувство истории, присущее очень несовершенным еще романам начала десятилетия, исчезает в фантастике конца этого периода; угасает и утопический жанр; ослабевают уэллсовские традиции сочетания научного, социального с историческим и психологическим. Уже не внутреннее движение истории, а ее внешний, причудливый, прихотливый облик отображается фантастикой, вернее, частью ее, становится темой памфлета и гротеска. Основная масса фантастики к концу десятилетия все более тяготеет к показу научно-технического прогресса вне связи с отдаленной исторической перспективой, к показу осуществимого и близкого будущего.
Это тяготение вполне понятно психологически. Романтика «последнего» революционного натиска на твердыни капитала к концу 20-х годов полностью уступила место новой идее — планомерного, организованного натиска на отсталость России, идее победоносного социалистического строительства, подкрепленного научно-техническим прогрессом.
Но вспомним еще раз, как неясны были в то время пути и перспективы этого движения, какие кипели идейные бои с его противниками! В те годы вульгаризаторы из РАППа нападали на фантастику за то, что она, дескать, отрывается от непосредственных, реальных задач, от показа близкой победы на новом пути. Между тем, не поднимаясь к будущему, отказываясь от далекого продолжения в будущее того, что только назревало в современности, фантастика неминуемо обрекала себя на скольжение по поверхности настоящего. Задачи фантастики критика тех времен сводила к популяризации знании, к просветительству; именно такой характер носили постоянные придирки к Беляеву по поводу «отрыва от науки».
В фантастике конца 20-х годов постепенно складывался новый облик «продолженной действительности» — не той, что меняется громадными революционными скачками, а той, где расцвет общества становится прямым и автоматическим следствием научно-технического прогресса и не требует сознательной деятельности людей.
Преуменьшение сложности истории, преувеличение роли науки способствовали складыванию своеобразного «рационалистического мифа» в советской фантастике на рубеже 30-х годов. Но это уже другая история, как говорится.
Говорит ли нам что-нибудь о развитии современной фантастики этот обзор советской фантастической литературы 20-х годов?
В основных особенностях ранней советской фантастики, в присущем ей обостренном чувстве историзма, в самом факте быстрого расцвета ее в первые же годы революции ощущается, на наш взгляд, одно важное обстоятельство. Фантастика порождается не только успехами науки и техники, и связь ее с этими успехами на первых порах еще чисто внешняя и слабая. Истинная причина «взрыва фантастики» — в революционных катаклизмах, потрясших действительность, показавших идущее на глазах превращение настоящего в будущее, движение истории. Именно острое ощущение того, что на наших глазах новая действительность вторгается в старую, стоит на ее пороге, — именно оно и породило советскую фантастику с ее чувством «катастрофы» на первых порах и чувством «близкого будущего» на более поздних.
Это была фантастика, рожденная революцией и тесно связанная с ее действительностью.