Однако это происходит тогда, когда «языческий Рим» превращается в «христианское государство» и когда христианство как религия и мировоззрение становится «главной умственной силой». Как уже упоминалось, в этот новый исторический период особое звучание приобретают философские произведения Цицерона.
Наиболее последовательные и прямолинейные идеологи христианства пытались доказать не только суетность, но и полную греховность всей античной, т. е. языческой культуры. Господу следует служить в простоте, всякое мудрствование — от лукавого. Важна вера в Христа, в то, о чем говорится в Евангелии, и «если мы веруем, — как это формулировал Тертуллиан, — то ни в чем, кроме веры, не нуждаемся». Ему же приписывается и другое, более знаменитое изречение: «Верую, ибо абсурдно!»
Поэтому «приспособление» Цицерона к христианству происходило постепенно и в процессе довольно ожесточенной борьбы. Один из первых апологетов христианства, Минуций Феликс, в своем диалоге «Октавий», посвященном полемике между христианином и язычником, излагая аргументы языческой стороны, достаточно наглядно проявляет свою зависимость от Цицерона (трактат «О природе богов»). Другой крупный христианский писатель, Лактанций, написал сочинение «О творении божьем»; в предисловии он сам подчеркивает, что его труд служит дополнением и развитием четвертой книги Цицеронова диалога «О государстве». Еще одно произведение Лактанция, «Огневе божьем», направленное против эпикурейского учения, настолько близко ко второй книге «О природе богов», что еще в самой древности оба сочинения считались пересказом, извлечением (эпитомой) из соответствующих диалогов Цицерона. Кстати говоря, Лактанций именует Цицерона «главой римской философии» и берет себе за образец вовсе не речи, но именно философские трактаты.
Амвросий, епископ Медиоланский (IV в. н. э.), в одной из своих многочисленных книг («Об обязанностях слуг божьих») настолько близко следует трактату Цицерона «Об обязанностях», что недаром существует мнение, будто Амвросий пытался «приспособить» знаменитый трактат Цицерона к требованиям христианской морали. Причем поступал он в этом случае довольно просто и с обезоруживающим прямодушием: заменял приводимые Цицероном примеры из римской истории примерами из истории священной да иногда «уточнял» некоторые формулировки Цицерона, если они слишком явно противоречили евангельским положениям.
Гораздо сложнее было отношение к Цицерону того христианского писателя и «отца церкви», которого самого иногда называли «христианским Цицероном», а именно Иеронима (IV — V вв.). Мы знаем о его мучительных душевных сомнениях и внутренней борьбе, он сам повествует нам о том, как, отказавшись от всех мирских благ и привязанностей, он долго не мог отказаться от своей библиотеки и чтения Цицерона. Но это было смертным грехом. В ниспосланном ему свыше видении, когда он очутился перед трибуналом Верховного Судии и когда на вопрос, обращенный к нему, Иероним отвечал, что он христианин, то ему было сказано в ответ: «Неправда, ты не христианин, ты — цицеронианец; где твое сокровище, там и твое сердце!» Но и после этого Иероним все же был не в силах полностью отречься от Цицерона: цитатами из этого автора пестрят все его сочинения.
И наконец, Августин (354 — 430 гг.). Нам уже приходилось упоминать о том впечатлении, которое на него произвел не сохранившийся, к сожалению, до наших дней диалог Цицерона «Гортензий». Следует, может быть, к сказанному лишь добавить, что Августин после чтения Цицерона ощутил, говоря его же словами, не только «невыразимую жажду вечной мудрости», но и уверовал в учение Христа и решил «оставить все земное», дабы возвыситься до бога. Так язычник Цицерон превратил другого язычника, Августина, в верующего христианина, более того — в один из «столпов христианства».
Действительно, христианская культура, почти не интересовавшаяся Цицероном как оратором, а тем более как политическим деятелем, проявила особое и сугубое внимание к Цицерону–философу. В этом смысле вполне можно утверждать, что его философское наследие послужило как бы посредствующим звеном между двумя поистине великими культурами: античной, или «языческой», и «постантичной» (феодальной), или христианской.
Выше уже шла речь о том преклонении перед античностью, которое сложилось в эпоху Возрождения. Говорилось и о том, что интерес к античной культуре пробудился прежде всего — это было вполне закономерно! — в самой Италии. Сейчас уместно добавить следующее: Возрождение началось как возрождение именно римской античности (поскольку — в Италии!), а оно в свою очередь началось с Цицерона! «С культурно–исторической точки зрения, — писал Ф. Зелинский, — нельзя отрицать того факта, что Возрождение было прежде всего возрождением Цицерона, а после него и уже благодаря ему — прочей классической древности».
Все сказанное великолепно подтверждается примером Петрарки. Восторженный почитатель античности, он в первую очередь адепт и почитатель Цицерона. Он преклоняется перед ним с детских лет, он пишет ему письма как живому человеку, он называет его своим вождем, он сопереживает трагедию его жизни и даже горько сетует на то, что Цицерон не избрал жизни мудреца и наблюдателя.
Петрарке принадлежит честь «открытия» многих неизвестных до него, вернее, считавшихся утерянными произведений Цицерона. Но пожалуй, наиболее ценной и вместе с тем наиболее эффектной была его находка (в 1345 г.) переписки Цицерона с Аттиком. Благодаря этому открытию Цицерон впервые предстал перед изумленным взором своих почитателей не как некая абстрактная фигура, не как историческое явление, но как живой человек, со всеми присущими ему слабостями и недостатками. Парадокс заключался в том, что эпоха Возрождения с ее общепризнанным «индивидуализмом», с ее интересом к личности отшатнулась чуть ли не в негодовании от раскрывшейся перед нею личности Цицерона. Во всяком случае сетования Петрарки были обращены именно к Цицерону–человеку, отнюдь не к философу и оратору. «Мои упреки касаются лишь твоей жизни, но не твоего духа и не твоего красноречия; твоему духу я удивляюсь, перед красноречием — благоговею», — писал он. Для Петрарки, Боккаччо, да и для абсолютного большинства деятелей Возрождения Цицерон — писатель, оратор, мыслитель — остался навсегда непревзойденным образцом, достойным восхищения и подражания.
Вот почему и для всей этой эпохи, когда латинский язык стал фактически международным языком философов и ученых, язык именно Цицерона оказался тем, который был признан «классическим», возведен в непреложный канон, вплоть до того, что считалось совершенно недопустимым пользоваться лексикой, фразеологией и синтаксическими оборотами, не употреблявшимися самим Цицероном.
Так называемое второе Возрождение античности, как известно, было связано с Великой Французской революцией. Но и оно было в первую очередь возрождением именно римской древности. Недаром Маркс, имея в виду деятелей Французской буржуазной революции, справедливо и остроумно говорил, что они «осуществляли в римском костюме и с римскими фразами на устах задачу своего времени…».
Если республиканский Рим представлялся тогда ареной революционной борьбы, если выражение «Так действовали римляне» было ходячей фразой, то не удивительно, что и римские политические деятели, в частности Цицерон, становились снова популярными личностями и излюбленными героями. Цицерон же в эту эпоху выступает как великий оратор и не менее великий республиканец. Есть основания говорить как бы о «втором возрождении» и самого Цицерона.
Прежде всего не вызывает сомнений его влияние на тех, кого справедливо принято считать предшественниками революции, — на французских просветителей. Так, с бесспорным уважением относился к Цицерону Вольтер, которого вообще едва ли можно заподозрить в излишней почтительности к авторитетам. Он был высокого мнения о философских трактатах Цицерона (в особенности «Тускуланские диспуты», «О природе богов», «Об обязанностях») и, как известно, посвятил ему трагедию «Спасенный Рим», которая была написана в качестве полемического ответа Кребийону, выступившему с пьесой, где он защищал и даже возвеличивал Катилину. Можно говорить о влиянии идей Цицерона, в частности его теорий государства и права, на таких мыслителей, как Монтескье, Мабли и т. п.