Поэтому наиболее объективной и вместе с тем наиболее осторожной оценкой движения будет, пожалуй, вывод о том, что заговор Катилины — типичное движение эпохи кризиса и разложения полисной демократии, в котором принимали участие различные социальные группировки и в котором демократические лозунги и тенденции были приправлены значительной долей политического авантюризма и демагогии.
Политический облик самого руководителя заговора достаточно характерен. О чем говорят его известные нам действия? Что он представляет собой, если отвлечься от тех страшных, но все же весьма малоправдоподобных обвинений морально–этического порядка, которые так искажают для позднейших историков его образ? Мы знаем, что Катилина четырежды пытался легально добиться консульского звания, т.е. действовал всецело в рамках неписаной римской конституции, в рамках полисных традиций и норм. Только после четвертой неудачи, видя резко отрицательное к себе отношение со стороны сената, провоцируемый к тому же Цицероном, он решается наконец сойти с «конституционной» платформы. Но и в воинском лагере, куда Катилина бежит из Рима, он тем не менее стремится придать какую–то видимость законности и «легальности» своей власти, появляясь всюду с отличительными знаками консульского звания. Ничто, ни один известный нам факт не свидетельствует о том, что он стремился к личной диктатуре, хотя, разумеется, нет никаких оснований утверждать — в особенности после того прецедента, каковым была диктатура Суллы, — что он наотрез отказался бы от такой возможности, будь она подсказана реальной ситуацией. Но тут мы уже вступаем на зыбкую почву догадок. Бесспорно одно — Катилина, как истинный представитель своего класса и своей эпохи, принадлежал к тому поколению политических деятелей Рима, которые еще находились во власти полисных, а следовательно, и «республиканских» норм, традиций и даже иллюзий. Такова наша общая оценка движения Катилины. Но в данном случае это движение, этот факт римской истории интересует нас не только как таковой, не только сам по себе, но и как определенный этап политической деятельности и карьеры Цицерона, тем более что окончательное разоблачение заговора — бесспорно кульминационный пункт его успехов на государственном поприще. Именно в ходе борьбы против Катилины и его окружения окончательно формируется тот политический лозунг, верность которому Цицерон сохраняет на протяжении всей своей жизни — лозунг «согласие сословий» (concordia ordinum) или «объединение всех достойных» (consensus bonorum omnium). Впервые намек на возможность блока между высшими сословиями — сенаторским и всадническим — проскальзывает еще в речи за Клуенция, т.е. в 66 г., затем в какой–то мере при защите Рабирия, однако развернутая картина единения сенаторов, всадников и всех «честных и достойных людей» дана «крупным планом» лишь в Катилинариях. Причем если в первой речи против Катилины говорится главным образом о необходимости подобного объединения, то в последней Катилинарии развертывается совершенно апологетическое изображение той concordia ordinum, которая охватила якобы все слои населения, начиная от «возродившегося» в момент опасности союза между сенаторами и всадниками и кончая отношением к заговору вольноотпущенников и даже рабов. Мы не будем сейчас касаться ни вопроса о том, насколько сам Цицерон верил в реальность «согласия сословий», ни вопроса о пропагандистском значении и политической актуальности лозунга, поскольку нам придется еще не раз к нему возвращаться и даже говорить о его теоретическом обосновании. Сейчас для нас важнее всего отметить, что Цицерон берет его «на вооружение» фактически во время и в ходе борьбы с Катилиной. Не менее важен и другой момент. Речь идет о концепции «меча и тоги». Эта концепция, очевидно, была связана — и об этом уже говорилось выше — с ориентацией на Помпея. Вполне вероятно, что она зародилась в период борьбы Цицерона за достижение консульской должности, однако с более или менее четкими формулировками мы сталкиваемся несколько позднее — в связи с движением Катилины. Так, например, вторая Катилинария завершается эффектным обещанием Цицерона пресечь начинающуюся гражданскую войну — а такие войны издавна считаются самыми жестокими и кровопролитными, — не снимая с себя мирной тоги. Некое принципиальное изложение концепции, а потому и не связывающее ее с какими–либо «персоналиями» мы встречаем в речи за Мурену, которая, по всей вероятности, была произнесена после удаления Катилины из Рима, но еще до ареста и казни заговорщиков. В последних же Катилинариях мотив «меча и тоги» не только настойчиво повторяется, но и конкретизируется применительно к Помпею, а также и к самому автору речей. В третьей Катилинарии не раз подчеркивается, что государство своим спасением, а народ римский своей победой впервые обязаны «императору, носящему тогу», в конце же речи прямо говорится об одновременном наличии в римском государстве двух выдающихся граждан, «один из которых провел границы нашей державы не по земле, но по небу, а другой спас оплот и самое ее средоточие». В последней речи против Катилины снова встречается упоминание о тоге в связи с благодарственным молебствием, которое сенат назначил от имени Цицерона. Причем подчеркивается, что подобный почет впервые оказан магистрату, носящему тогу, а затем, когда «под занавес» идет перечисление выдающихся полководцев и упоминается наряду с другими Помпей, то звучит уже совершенно новая нота — не только сопоставление своих заслуг перед государством с заслугами Помпея и других завоевателей, но и определенный намек на то, что еще не ясно, чьи заслуги по существу важнее. Ибо здесь говорится: «Среди похвал, расточаемых этим людям, найдется, конечно, место и для моей славы, так как заслуга завоевания новых провинций, куда мы можем выезжать, не может оказаться выше забот о том, чтобы у отсутствующих после их побед было куда возвратиться». Это отнюдь не случайный момент, не единичное высказывание, но упоение своей победой, начало головокружения от успехов. Пока исход борьбы с Катилиной был еще не совсем ясен, Цицерон говорит о двух родах деятельности, которые могут возвести человека на высшую ступень достоинства, о двух равновеликих силах — «меч» и «перо», или «меч» и «тога» — и даже отдает некоторое предпочтение «мечу», «лагерю», но как только победа и конечный успех перестали вызывать какое–либо сомнение, он уже готов провозгласить приоритет «тоги» над «мечом». Собственно говоря, именно так он и поступает в будущем, причем, чем дальше отодвигается в прошлое день его блистательного триумфа, тем более уверенно говорит он, что именно тогда и произошло величайшее, достославное событие: «оружие отступило перед тогой». Все это свидетельствует о том, что Цицерон в не меньшей степени, чем Катилина, тоже находился в плену полисных традиций и иллюзий. Он не мыслил борьбы иным оружием, чем власть консула или авторитет сената, он не представлял себе иного плацдарма этой борьбы, чем римский Форум. Но оружие из арсеналов Римской республики выглядело теперь оружием устаревшего образца, а дальнейшие судьбы государства решались ныне отнюдь не речами или голосованием на Форуме. Вот почему и Цицерон в момент, казалось бы, наибольшего успеха в своей политической карьере оказывается по существу лишенным серьезной опоры. Он никогда не искал ее в демократических слоях римского населения, да сейчас это, пожалуй, уже и не имело смысла. Подавление заговора Катилины показало всю слабость так называемой римской демократии: ее социальную разнородность, распыленность ее сил, отсутствие организации. Судьба заговора только подтвердила полную безнадежность попыток захватить власть, опираясь на эти распыленные, неустойчивые, бесформенные группы населения. Но и сенат не был достаточно надежной опорой. Конечно, Цицерон всей своей деятельностью на посту консула стремился заслужить доверие сенатских кругов, добиться наконец того, чтобы стать «своим» в их среде, и в значительной мере преуспел в этих стараниях. Но сложность вопроса заключалась ныне в другом. Изменилось положение самого сената, его роль в государстве. Прежний непререкаемый авторитет был утрачен. Сенат перестал быть единственным средоточием политического руководства. Поддержка сената и опора на сенат не всегда гарантировали теперь устойчивость положения. В этой ситуации концепция Цицерона, концепция содружества «меча» и «тоги» или даже приоритета «тоги», выглядела более чем сомнительно. Развитие событий подсказывало скорее обратное соотношение. И если в ходе только что ликвидированного заговора обращение Катилины к армии можно было рассматривать как вынужденный шаг, почти как акт отчаяния, то вместе с тем все более прояснялось значение армии — наиболее организованной силы, а потому и единственной реальной опоры в политической борьбе. Однако это был путь, не только непредусмотренный, но и решительно отвергаемый всеми республиканскими нормами и традицией, всей системой полисной демократии. Избрание подобного пути неизбежно вело к коренной ломке самой этой системы. Не всякий мог понять неизбежность и необходимость такой ломки, поняв — отважиться, отважившись — суметь. Излишне говорить, насколько чужд был Цицерон подобному образу мыслей и действий. Наоборот, Цицерон был еще уверен в своем успехе, верил в него и не понимал всей иллюзорности одержанной победы. Он все еще находился под впечатлением восторженных кликов, приветствий, бурных рукоплесканий. Он — отец отечества, «император в мирной тоге», он — второй Ромул, если и не основавший Рим, то спасший его от верной гибели. Безусловно, судьбой назначен один и тот же срок — и этот срок продлится вечно — как для процветания римского государства, так и для памяти о его консульстве.