— Снегом утирается. Снег глотает, бандюга-каторжанец! И что вы его не турнете? Куда вы его пасете? Перевоспитать надеетесь? Таких только тюрьма да могила перевоспитают. Наш-то как? Толька-то?.. Тошно мне, тошнехонько…
— Ульяна Трофимовна, на всякий случай уберите из дровяника топоры. Спрячьте. Толя ничего.
Тетя Уля сорвалась и прытко засеменила в дровяник, повторяя:
— Господи, спаси! Господи, спаси! Где-ка взялась на нас напасть эта? Бандюги эти? Жили тихо-мирно, так на-ка тебе!..
Валериан Иванович позвал к себе Глобуса и Мишку Бельмастого. Оба они взъерошены, поцарапаны, и в глазах у них все еще воинственное пламя. Валериан Иванович велел драчунам привести себя в порядок и незаметно наблюдать за Деменковым и Паралитиком — как бы не учинили что-нибудь еще.
— А главное, не оставляйте пока Мазова одного. Уж коли начали вместе, держитесь вместе до конца.
— Не беспокойтесь. Будет полный порядок. — заверили Валериана Ивановича Глобус и Мишка Бельмастый. — Паралитик еле дышит, так ему дали. А Деменков пусть лучше не суется…
— Ладно, ладно, не суется… — Заведующий начал успокаивать Глобуса и Мишку. — А с этим, с заводилой, вы поаккуратней. Болен он все же, на костыле.
— Болен! Поаккуратней! А когтями дерет так… — не соглашались ребята, но все же дали слово Паралитика не задирать и драк никаких не учинять.
Из умывальника привели Толю. Он виновато улыбался разбитыми толстыми губами. Глаза его были полны слез. Он прилег на кровать, накрылся с головой простыней, одеялом и не шевелился: плакал, видно.
Мальчишки и девчонки толпились возле его кровати, готовые помочь ему, выполнить любое его приказание. Но он ни о чем не просил, ничего не требовал.
Появились Глобус с Мишкой и удалили весь народ, оставив Толю в комнате одного.
На бильярде вяло гоняли шарики парни из старших классов — это сторожа, охраняющие четвертую комнату. По углам шушукались девчонки. Что-то будет дальше? По коридору шлялись возбужденные умытые ребята с пятнами йода на лицах, некоторые в бинтах. То тут, то там мелькали и распоряжались озабоченные Мишка и Глобус. Малышок, не переставая улыбаться, подметал в четвертой комнате. Женька Шорников, выполняя распоряжения Глобуса и Мишки, заколачивал найденной фанерой высаженное окно и старался как можно тише стучать молотком.
Толя выплакался, но так и лежал под простынею. Слышал, как принесли ему ужин и поставили на тумбочку, словно больному. Слышал, как, готовясь ко сну, на цыпочках ходили по комнате парнишки и, натыкаясь друг на друга или на кровати и тумбочки, пугливо замирали.
Рано все угомонились.
Попробовал дремать и Толя. Но голова гудела, боль была во всем лице, и очень горячо было глазам, и стучало в уши.
Ночью, сквозь горячий густой туман Толя услышал осторожные шаги. Кто-то наклонился над ним. Толя попытался открыть глаза.
Ресницы с трудом расклеились.
Возле него, оттененная светом, падающим из окна, стояла высокая девочка с косой, перекинувшейся на белую рубашку. Девочка схватила рукою разрез рубашки на груди. Она стояла и неотрывно глядела на него. И он уже начал думать, что видит ее во сне и что к нему явилась добрая и прекрасная Василиса, вся в белом, только почему-то ногами все время перебирает. «А-а, пол холодный, а она босая», — догадался Толя.
Девочка наклонилась, и он ощутил ее дыхание на щеке. Сердце, замершее было, колотнулось раз-другой и опять остановилось. Нет, не Василиса это пришла, а своя, детдомовская девчонка, но все равно хорошо, что она пришла, хорошо и немножко боязно.
— Толик, ты живой? — спросила девочка и коснулась теплыми губами его щеки, ровно бы для того, чтоб удостовериться, живой ли он.
Толю опалило жаром от этих губ, и он отозвался быстрым шепотом:
— Живой. Ты чего не спишь?
— Я об тебе беспокоюсь, — призналась девочка и, всхлипнув, отвернулась. — Ты мне как брат, может, еще лучше… Еще лучше…
Толя протянул к ней руку, потрогал за косу и удивился: какая коса толстая, мягкая. Как у Василисы Прекрасной. Он попытался удержать в себе ощущение сказочного сна, но уже трудно было это сделать.
Сердце, должно быть от стыда, билось с перебоями, и дышать делалось все труднее.
— Ты не переживай из-за меня. Я выдюжу…
— Толик, ты не сердись на меня, я вот что скажу — попроси денежки детдомовские у Валериана Ивановича и отдай. Ну, туда отдай… — Зина махнула рукою за окно, в сторону города, и рубашка разошлась на ее груди. Она быстро прихватила рубашку и заторопилась: — Мы все, девчонки, решили копить денежки, кому родные дают или присылают. Вот. И все отдавать тебе. А ты казенные покроешь. Вот. Ты не сердись. Это Маруська Черепанова сказала нам. Ты на нее не сердишься?
— Я надаю ей когда-нибудь, не погляжу, что она девчонка, — сказал Толя, но таким тоном, по которому нетрудно было заключить — никогда он Маруську и пальцем не тронет. — А денежки нужны большие. Вам с девчонками копить придется до старости лет. — Толя нагнулся с кровати и поглядел на Зинины ноги — она и в самом деле была босая. — Простудишь ноги-то. Беги спи.
— Хорошо, — согласилась Зина, но не торопилась уходить и, не зная, о чем еще сказать, начала: — Холодно опять стало, — оглянулась на окно, чтоб и он удостоверился, что за окном холодно.
Толя погладил ее руку: дескать, можешь не мучиться, не придумывать слова. Можешь и так стоять или посидеть даже. Он как бы ненароком отодвинулся, освободив краешек кровати. Она глянула на этот краешек, и крупная дрожь пришла из нутра и заколотила, заколотила ее.
— Если тебе ничего не надо, так я пойду, — едва слышно прошептала Зина.
Толя чуть сдавил ее руку — как, мол, хочешь, и почувствовал, рука ее вспотела, но сама она дрожит вся. Ему сделалось не по себе.
— Ты чего? — приподнялся он. Зина не ответила, а выпростала пальцы и попятилась к двери, подняв руки и ровно бы загораживаясь ими.
— Нет-нет, я побегу. Я замерзла. Побегу я. Ноги застыли. Ноги… частила она, будто Толя ее не отпускал, будто удерживал.
Она все пятилась и пятилась, а голос ее линял, и зубы постукивали. Еще секунду постояв в проеме распахнутой двери, она выскользнула неслышной ящеркой и притворила створку.
Толя слышал ее стихающие босые шаги, легкий скрип двери в девчоночьей комнате и даже чуть звякнувшую кровать как будто слышал, хотя отлично понимал, что этого он слышать не мог, стена все-таки между комнатами толстая, штукатуренная.
«Ну, что с нее возьмешь? Девчонка, она и есть девчонка!» — почему-то смущенно сказал сам себе Толя, отодвигая этим нехитрым умозаключением совсем другое, смутно-тревожное чувство, стараясь заставить себя забыть о том смятении, которое охватило приходившую к нему девочку.
Тайком. Ночью.
Heт, лучше об этом не думать. Ничего не было. Ему все-все приснилось.
Он осторожно потрогал разбитое лицо, чтобы болью отгородиться от мыслей о Зинке. Боль и в самом деле вернулась, как только вспомнил он о ней, жарко сделалось и душно. Толя резко откинул простыню и одеяло. Нет, видно, и болью не заслонишься от этого. Стоит босая девчонка перед глазами, и все.
Он смирился, притих.
Понесло его дремою, но впотьмах воровато подбирались, протискивались в голову и отдвигали дрему мыслишки о тайне, возникшей между ним и Зинкой. Тяжелела голова, и тело обременительным, чужим стало. Он начал слышать свое тело и тяготиться им.
Проходил час за часом, а мысли все же текли, бежали, перешибая одна другую. Неуклюжие, рваные и в то же время по-ночному грустные мысли.
Он был еще маленький, когда жил в сушилке, но успел наглядеться и наслушаться всего, да и ребята детдомовские знали всякой нечисти много и не таились с ней. Попадались в детдом уже и порченые, и порочные ребята — они делились своим опытом и воспоминаниями, жуткими и постыдными. Толя не хотел сейчас ничего знать об этом, отбивался мысленно от нечистых мыслей, все пытался свести к нежной сказке, к выдумке, а на щеке его ощущалось нежное прикосновение губ девочки, горячее дыхание ее, и рядом была стена, за которою не спала и мучилась сейчас Зинка. И страдание, неведомое до этого часа, стиснуло сердце парнишки.