Он отошел от стены и стал перед колесом в лужице серого света от голой лампочки над головой. Он умел метать ножи. Постоянно тренировался с тех давних пор, когда увидел выступление Торстона[23] в их городе в тридцать четвертом году. Тогда-то он и заинтересовался магией. Торстон был потрясающ. Потрясающ! Он не был прославленным метателем ножей, но, как любой мастер его уровня, владел и этим искусством, что и показал в тот вечер. Его ассистентка стояла с завязанными глазами, и он метал в нее ножи один за другим, и она ушла за кулисы такой же прекрасной и безупречной, какой была до начала этого леденящего номера. Кастенбаум помнил, как после шоу ждал его у выхода со сцены. Он продолжал ждать, когда остальные сдались и ушли. Казалось, вечность прошла, но Торстон все-таки появился. Кастенбаум ужасно волновался, но Торстон был очень добр. Он снял свою большую черную шляпу и сказал, что ответит на один вопрос. Любой вопрос, какой мальчик захочет задать, но потом ему нужно идти. У Кастенбаума, конечно, была сотня вопросов, тысяча.
*
Как у меня. Когда Генри пришел к нам, черный маг, который даже не был черным, явился неведомо откуда и неведомо куда пропал, у меня тоже возникла тысяча вопросов. Разница между мной и Кастенбаумом та, что у меня была возможность задавать их, и я это делала каждый день, день за днем, все время. Вот так, по кусочкам, и составилась эта история. Я не имела понятия, насколько она правдива, но это не имело для меня большого значения. Я выведала его правду. Так я узнала, что меня он никогда не любил и что это никак не было связано со мной или той каменной статуей, в которую я превратилась. Дело было в нем, только в нем самом. Как он мог полюбить меня после всего, что случилось: сперва мать, потом отец, сестра и, наконец, это? У меня была тысяча вопросов, я задавала их, и он ответил на все.
Но Кастенбаум мог задать только один вопрос. И он спросил первое, что пришло в голову. «А метание ножей, — спросил он своего идола, — в этом есть какой-нибудь фокус?» И Торстон улыбнулся. Надел на голову свою большую черную шляпу и сказал: «О да, сынок, есть фокус. Нужно постараться, чтобы промахнуться».
Потерянные годы
Генри наизусть помнил дорогу, но это было единственное, что он помнил так твердо. Дорога, извиваясь, поднималась вверх по холму мимо эвкалиптов, магнолий и шелковичной рощи. Вдоль обочины тянулись заросли ежевики. Ни единого просвета в их сплошной стене теперь. Много лет назад, задолго до того, как Генри появился здесь, это была дорога для фермерских фургонов, но с тех пор ее ни разу не расширяли для машин, особенно таких больших, как ярко-красный «Бьюик-8» Генри. Если бы впереди показалась встречная машина, кому-то пришлось бы съезжать на заросший луг и ждать, пока другой проедет.
Но встречных машин не было. Генри был на дороге один. Такой высокий, что колени стукались о рулевое колесо, а голова терлась о потолок. Он рос, словно бы лишенный чувства соразмерности с остальным миром; всегда он оказывался или слишком велик для него, или слишком мал. А после того как побывал почти всякого мыслимого цвета, теперь он казался вообще бесцветным. Полупрозрачным. Тридцати лет. Я наблюдала, как он дорастает до своего горя подобно тому, как мальчишка дорастает до отцовской одежды; приходит день, и она становится ему впору.
Хотя непросто, даже для меня, вспомнить, каким он был. Воспоминания блекнут, на место старых приходят новые. Но припоминаю его на наших вечеринках, одетого в синий костюмчик и отгадывающего имена всех гостей. Он каждого знал по первому имени, а кое-кого и по второму. Ллойд Карлтон Кридер. Мисс Эбби Линн Браун. Все наши жеманные разряженные друзья, мой муж и я были так горды. Генри держал себя уже тогда как лидер. Глядя на него, думалось: «У этого малыша большое будущее». Что толку знать то, чего больше нет? Знать времена, когда было лучше. Знать, что когда-то он был мальчишкой.
Все переменилось. Когда он был тут последний раз, повсюду цвели розы, и пыльные розовые лепестки устилали дорогу, ползущую, извиваясь, в гору. Он будто покидал один мир и въезжал в другой. Возвращался во времена, когда для ухода за кустами роз держали особого человека. Звали его Кертис. Уверена, что Генри помнил его. Тот носил зеленый комбинезон и желтую кепку и любил мозолистой рукой гладить Генри по макушке всякий раз, когда видел его; он, бывало, смотрел на землю и с притворным удивлением говорил: «Кое-кто уронил веснушку!» Наклонялся и делал вид, что поднимает ее с земли и возвращает на лицо Генри. Но Кертиса явно больше не было: кусты разрослись, розы на длинных тощих побегах высохли и рассыпались при прикосновении. Над самой дорогой потрудились время, ветер и дожди. Генри представил себе, как в недолгом времени она вообще исчезнет, и никто не узнает, что было в конце нее. Собственно, глядя в зеркальце заднего вида, он видел, как она исчезает за ним, скатываясь, как ковер, уже не существуя.
Он засомневался, что сможет вернуться назад.
Перед окончательным поворотом Генри вообразил отель, каким он видел его в последний раз.
Было нетрудно оживить его в памяти. В нем было что-то настолько сказочное — изящество, «непреходящее изящество», как писали путеводители, — а его зов, как зов сирены, обращенный к тем немногим счастливчикам, которые всегда выбирали только самое лучшее, был настолько манящ, что его образ оставил неизгладимый след в особой части его мозга, предназначенной для красоты. Мраморные полы, позолоченная лепнина потолков, лестницы, которые, казалось, ведут прямо на небо, музыка, смех, благоухание прекрасных женщин. И ты испытывал отчетливое чувство, что находишься среди по-настоящему необыкновенных людей, лучших из лучших, сливок общества, даже если сам не принадлежишь к ним, даже если живешь в полуподвале с крысами. Отель «Фримонт».
Но так было давным-давно, и, как Генри, изменилось. Дивное здание с таким множеством комнат теперь походило на древние руины, обваливалось, осыпалось. Оно было пусто и мертво. Даже двери исчезли. Он остановил машину у крыльца, поднялся по ступенькам в холл и принялся бродить по коридорам. Можно было заглянуть в любой номер. Казалось, он различает в их полутьме кого-то или что-то, какие-то смутные и туманные фигуры, которые при его приближении растворялись в темноте. Из комнат тянуло холодным ветром, в пустых оконных проемах устроили гнезда темные маленькие птицы. Что случилось с этим раем? То же, что и с первым раем, подумал он: здесь свершился великий грех и Создатель изгнал его обитателей.
По черной лестнице он поднялся на седьмой этаж. Это был его прежний маршрут, которым он взбегал по десять и больше раз на дню с Ханной или без нее. Гнилую эту лестницу, на ступеньках которой теперь отсутствовала каждая третья или четвертая дощечка, он знал как свои пять пальцев. Прохладу гладких перил. Если у него вообще было детство, то вот здесь оно и проходило, в беготне по этим лестницам, игре в прятки.
У комнаты семьсот два дверь, однако, сохранилась, и она была заперта. Он поднял руку, чтобы постучаться, но передумал. Стучать не было необходимости. Он знал, кто находится за нею, и человек в комнате знал, что он придет. Должен знать. Он знал наперед, что и как произойдет, потому что сам написал сценарий этой истории. Генри ничем не мог его удивить.
Он открыл дверь, и он был там, мистер Себастиан. Сидел в том же большом, обитом красным бархатом кресле с высокой спинкой, в своем элегантном черном смокинге, в сверкающих туфлях, с зачесанными назад волосами, с улыбкой на лице, таком же смертельно-бледном, как всегда. Он был точь-в-точь как прежде, вплоть до четвертака с профилем Джорджа Вашингтона, который он вертел в пальцах.
— Генри, — сказал он, — входи.
Генри молчал. Что он мог сказать? Трудно было дышать, грудь медленно сдавливало, словно тисками. Но он сопротивлялся. Справившись, — непонятно, что это было, может, сердце, — оглядел комнату. В ней тоже ничего не изменилось. Горничная как будто только что вышла. Постель аккуратно заправлена, без единой складки, и ни пылинки вокруг.