Сын, со своим неподдельным революционным темпераментом, стоял в органической вражде к этой системе. Он направлял свою критику, свое недоверие, свою ненависть прежде всего на собственное правительство. Во время нашего последнего свидания (3 августа 1914 г.) он первым делом указал мне на только что опубликованный призыв властей к населению: выслеживать и ловить подозрительных иностранцев. С сосредоточенным отвращением говорил он о начинающемся разгуле шовинизма. Его внешняя сдержанность только оттеняла его глубокое нравственное потрясение. Через полчаса в секретариат пришел «доктор». Он предложил мне немедленно отправиться с ним в префектуру, к шефу политической полиции Гейеру, чтобы справиться у него о том, как власти намерены поступить с проживающими в Вене русскими эмигрантами.
В автомобиле, по пути в префектуру, я обратил внимание Адлера на то, что война вызвала в Вене наружу какое-то праздничное настроение. – «Это радуются те, которым не нужно идти на войну, – ответил он, – и радость их теперь кажется патриотической. Кроме того, на улицу сейчас выходят все неуравновешенные, все сумасшедшие: это их время. А серьезные люди сидят дома в тревоге… Убийство Жореса – только начало. Война открывает простор всем инстинктам, всем видам безумия»…
Психиатр по своей старой медицинской специальности, Адлер часто подходит к политическим событиям («особенно австрийским», – говорит он иронически) с психопатологической точки зрения.
Как далек он был в тот момент от мысли, что его собственный сын совершит политическое убийство{6}… Я упоминаю здесь об этом потому, что после покушения Фр. Адлера австро-желтая пресса и ряд социал-патриотических изданий попытались объявить самоотверженного революционера неуравновешенным и даже ненормальным – под углом зрения своей собственной низкопробной «нормы». Но судебно-габсбургская медицина вынуждена была капитулировать перед мужественной выдержкой террориста. С каким холодным презрением должен был он отнестись к отзывам евнухов социал-патриотизма, если до него в тюрьму доходили их голоса{7}…
Шеф политической полиции Гейер выразил предположение, что завтра утром может выйти приказ о заключении под стражу русских и сербов.
– Тех, кого мы знаем, мы потом освободим, но могут быть осложнения. Кроме того, позже мы не будем выпускать из страны.
– Следовательно, вы рекомендуете уехать?
– Безусловно. И чем скорее, тем лучше.
– Хорошо… Завтра я уеду с семьей в Швейцарию.
– Гм… я бы предпочел, чтобы вы это сделали сегодня".
Этот разговор происходил в 3 часа дня, а в 6 часов 10 минут я уже сидел с семьей в вагоне поезда, направлявшегося в Цюрих.
«Новый Мир» N 903, 5 февраля 1917.
Л. Троцкий. ГААЗЕ – ЭБЕРТ – ДАВИД
4 августа 1914 г. декларацию в защиту первого пятимиллиардного кредита огласил Гаазе. В декабрьской сессии рейхстага та же миссия была возложена на Эберта. В нынешней сессии голосование за десятимиллиардный кредит обосновывал от имени социал-демократии Давид. И самые имена и передвижение миссии от одного к другому имеют символический характер. Гаазе приобрел в партии влияние в ту эпоху, когда русская революция укрепила в ней левое крыло. Эберт – рабочий, способный и энергичный партийный бюрократ, выражавший всегда линию официального центра. Давид – южанин, баденский государственный муж, образованный филистер и великий человек на малые дела. Эти три лица тесно связаны с довоенной борьбой вокруг бюджетного вопроса. Давид был вдохновителем южан в их демонстративных голосованиях за великогерцогский бюджет. На дортмундском съезде,[21] где разбирался вопрос, Гаазе, в качестве лидера левого крыла, имевшего свои особые заседания, предъявил Ц. Комитету ультиматум: голосования за бюджет должны быть признаны несовместимыми с принадлежностью к социал-демократии. Официальную точку зрения Ц. Комитета, близкую к позиции левого крыла, выражал на съезде вместо заболевшего Бебеля не кто иной, как Эберт. Но вот – война! Гаазе, считавший недопустимым для социал-демократа голосовать кредиты на государственные расходы какого-нибудь баденского захолустья, выступает с обоснованием кредитов на ту государственную «работу», в которой все ужасы и все бесчестье капиталистического строя находят себе наиболее ужасающее и бесчестное выражение. Дальше Гаазе не выдерживает и переходит в ряды колеблющейся, бесхарактерной полу-оппозиции левого центра. Его сменяет Эберт, официозный защитник партийной резолюции, запрещающей кредитовать капиталистическое государство. Но и Эберту, по-видимому, не по себе под тяжестью этой миссии. Он отстраняется – и на трибуну рейхстага поднимается маленький, худощавый человечек, с приемами провинциального дипломата – Эдуард Давид. Этот, наконец, на своем месте. Он не просто выполняет поручение, он не просто покорный раб обстоятельств, – нет, он чувствует себя призванным, наконец, к выполнению своей исторической миссии, – это его кульминация, он торжествует свою высшую победу над идеями марксизма и революции, он священнодействует…
Между людьми и идеями устанавливается некоторое равновесие. От имени нынешней германской партии говорит, наконец, тот, кому это больше всего к лицу. Но достаточно снова хоть на одну минуту представить себе, с первоначальной свежестью восприятия, тот факт, что реформист Давид от имени германского пролетариата вручает Гогенцоллерну и Бетману миллиарды и доверие на кровавую международную работу, чтобы измерить ужасающую глубину падения германской социал-демократии.
Да, Эдуард Давид, наконец, на своем месте: он возглавляет политически и морально обезглавленную партию. Но увы! Антагонисты Давида еще не нашли своего места, Либкнехт{8} по-прежнему одиноким возвышал свой протестующий голос, – ему отвечал хохот, исходивший из глубины патриотических, а может быть, и социал-патриотических потрохов. Три десятка депутатов оппозиции не осмелились нарушить «дисциплину» по отношению к нынешнему великому вождю германского пролетариата, Эдуарду Давиду: втянув голову в плечи, они скрывались из залы рейхстага, где знамя социал-демократии снова покрывалось позором. /
Но поистине у нас, революционных интернационалистов, нет оснований опускать головы. Политическая победа Давида есть наша идейная победа, ибо символическое чередование лидеров германской социал-демократии на трибуне рейхстага дает персонально-физическое выражение той мысли, что принципы самостоятельной классовой политики пролетариата несовместимы с принципами социал-национализма. В молчании левого крыла не только бесхарактерность, но и стыд за партию. Логика событий работает, может быть, медленнее, чем мы бы хотели, но она делает свое дело. Голос Либкнехта сейчас покрывается торжествующим хохотом «национального единства»; но в этом хохоте внимательное ухо не могло бы не открыть тревогу за завтрашний день, когда история начнет подводить итоги. Хорошо похохочет, в конце концов, тот, чья очередь будет последней.
«Наше Слово» N 175, 27 августа 1915 г.
Л. Троцкий. ГУСТАВ ЭКШТЕЙН
В Швейцарии умер на 42 году жизни один из наиболее выдающихся австро-немецких марксистов, тов. Г. Экштейн. Все товарищи, которые следили в течение последних лет за «Neue Zeit» и «Kampf'ом», знают это имя и с благодарностью вспомнят о многочисленных статьях, из которых многому научились.
Экштейн обладал исключительно разносторонней эрудицией: с глубокими познаниями в области естественных наук и этнографии он соединял серьезное образование в области истории и политической экономии. Он писал и говорил простым ясным языком пропагандиста, придавая самым сложным мыслям общедоступную форму: в этом смысле он принадлежал к школе Каутского, с которым вообще был связан тесной идейной дружбой за последний наиболее плодотворный период своей жизни.