Цивилизационный подход, имеющий несомненную генетическую связь с теорией культурно-исторических типов Данилевского и историософией Шпенглера, напротив, базировался на принципиальном признании плюрализма культур и цивилизаций (для него характерно рассмотрение именно цивилизационных различий в качестве формообразующих и базовых). Не социально-экономические отношения определяют культурно-исторический тип данного общества, но, напротив, его цивилизационные характеристики определяют как характер производственных отношений, так и природу его политических институтов. Если историки, следующие формационному принципу, могли до хрипоты спорить, выясняя, когда в Китае появились «ростки капитализма» и почему эти ростки так и не развились вплоть до насильственного «открытия» Китая западными державами, то историки с «цивилизационной» ориентацией только пожимали плечами и говорили, что китайская цивилизация имела такой характер, что имманентно в ее рамках никакой капитализм просто не мог появиться в принципе и что он так никогда бы и не возник, если бы не был занесен туда с Запада после так называемых «опиумных войн» в середине XIX столетия.
Однако возможно возражение, что принятие цивилизационного принципа разрушает единство человечества, дробит единый род людской на отдельные несводимые по своим основаниям друг к другу цивилизации и культуры. Однако на самом деле цивилизационный подход лишь кладет конец европоцентризму, в ночи которого все коровы черны, равно как и остаткам теологического понимания истории, а именно телеологизму, предполагающему, что все человечество (кто быстрее, а кто медленнее) стройными рядами марширует по направлению к единой цели – светлому коммунистическому завтра или к раю либерального конца истории по Фукуяме, Любому историку вполне понятно, что народы и цивилизации не отделены друг от друга подобно монадам Лейбница, которые, как известно, окон не имеют, что они взаимодействуют друг с другом, оказывают друг на друга самые различные влияния, в том числе и трансформирующие исходный цивилизационный тип. Можно даже предложить некий компромиссный вариант, согласно которому единый, но сложный и подчас разнонаправленный всемирно-исторический процесс протекает только в рамках отдельных цивилизаций и культур. Если считать чисто формационную и универсалистскую модели исторического процесса историческим реализмом, а цивилизационную – историческим номинализмом, то компромиссный вариант можно назвать умеренным историческим номинализмом.
Возможен вопрос, почему же сейчас неевропейские философские традиции ничего не дарят миру и сами пребывают в состоянии упадка? Однозначного и краткого ответа на этот вопрос нет, но важно иметь в виду и то, что превращение западной цивилизации в мировую благодаря колониализму XVI – начала XX в. и бурному научно-техническому процессу просто не оставило никому другому шансов, вызвав серию фундаментальных цивилизационных кризисов в неевропейских цивилизационных регионах.
Почему неевропейские философские традиции могут стать лекарством для европейской (западной) философии? Никак не потому, что они лучше, а потому, что они иные. Именно свежий взгляд на, казалось бы, давно уже набившие оскомину проблемы, а также возможность наличия принципиально иных, нежели на Западе, подходов к области познания и придает неевропейским философским традициям их эвристическую и эпистемологическую ценность. Приведу только один пример роли цивилизационного контекста в истории философской мысли.
В XVIII в. французские просветители использовали методологию британских эмпириков, прежде всего Локка и Юма, для резкой критики католической религии и ее философско-богословских оснований. Да и сами британские философы склонны были рассматривать свои учения в контексте развития идей свободомыслия и скептицизма. В результате критики Просвещения обрушились на британский эмпиризм как на источник атеизма и материализма (достаточно вспомнить резкие нападки на Локка со стороны такого «антипросвещенца», как граф Жозеф де Местр и тот ужас, с которым тот же автор говорит о Юме). Вполне понятно, что историческим источником британского эмпиризма является средневековый номинализм, также оказавшийся «под подозрением» авторов, критиковавших философию Просвещения, Исключением здесь, конечно, был епископ Беркли, также исходивший из номинализма и сенсуализма, но сделавший из соответствующих предпосылок выводы, сводившие материю к ощущениям. Однако взгляды Беркли казались, с одной стороны, слишком экстравагантными (для Дидро они – странный, хотя и трудноопровержимый курьез), а с другой – уязвимыми для более радикальной критики с позиций того же номиналистического эмпиризма: так произведенный Юмом анализ психического опыта, по существу, не оставил места для той субстанциальной и вечной души, что Беркли сохранил в качестзе сущности, в которую Бог вкладывает идеи, это опять-таки доказывало, что номинализм и эмпиризм – плохая основа для защиты религии.
И вот в XIX в. европейские ученые начали знакомиться с буддизмом и буддийской философией, И в ней они с изумлением обнаружили знакомые мотивы. Буддизм критиковал представление о вечной субстанциальной душе с не меньшей энергией и принципиальностью, чем Юм, да и вообще многое в буддийском анализе личности напоминало страницы из «ужасного» (по ревностному католику де Местру) «Трактата о человеческой природе». Буддологи были потрясены: ведь эти идеи они нашли не в скептической философии, а в религиозных текстах!
И действительно, идеи были похожи, но вот контекст этих идей был совершенно иным. Буддизм утверждал, что вера в неизменную субстанциальную душу – источник заблуждения и привязанностей, корень страданий и существования в «болоте» мира постоянно чередующихся смертей и рождений. Для достижения освобождения от него (нирваны) необходимо избавиться от иллюзии души и т. д. Поздние мыслители махаянской школы йогачара, исходя из самого крайнего номинализма, разработали идеализм более радикальный, чем берклианский, отвергнув к тому же, подобно Юму, и идею вечного неизменного субстанциального субъекта. И вся эта философия была ориентирована на сотериологическую доктрину буддизма, подчеркивавшую важность отказа от привязанностей как к внешним объектам (для йогачарина – они лишь ложная проекция свойств и качеств самого сознания), так и к «я» (в буддизме – не более чем иллюзорный конструкт омраченного ума). Вместе с тем буддийская философия не была скептической, поскольку ее эпистемологическим идеалом было видение сущего «ятха бхутам» («так, как есть»); другое дело, что это видение достигалось не столько средствами логического дискурса, сколько психопрактикой, логической интуицией. Пример с философией йогачары и учением Беркли можно развить.
Основной тезис йогачары восходит к «Дашабхумика сутре» («Сутре десяти ступеней»), где провозглашается следующее положение: «Что касается трех миров, то они есть не что иное, как только лишь сознание». Поэтому йогачару часто сравнивают с европейскими формами идеализма, особенно с идеализмом Беркли. Однако это совершенно неверно.
Во-первых, в отличие практически от всех видов европейского идеализма, йогачара отнюдь не рассматривает сознание (виджняну)[10] как абсолют или первосубстанцию.[11] Напротив, сознание есть проблема, которую следует решить, ибо именно сознание представляет собой источник различений и ментальных конструктов, формирующих сансару. Здесь следует обратить внимание на то, что сутра говорит, что именно трое-мирие (траялокья), а не «все» вообще, и тем более не нирвана, «есть только лишь сознание». В ходе своей практики йогин постигает природу, функции и корни сознания, конструирующего сансарическое бытие, и изживает его, заменяя сознание (с необходимостью требующее субъектно-объектную дихотомию и формирующее ее) на недвойственный, не-дихотомичный (адвая) гнозис-знание (джняна).
Во-вторых, западные формы идеализма (прежде всего берклианство) отрицают реальность материи, сводя ее к комплексу восприятий по принципу esse est percipii («быть – значит восприниматься»), но признают реальность субстанциальной души (субъекта) и божественного духа, вкладывающего в душу ее «идеи», которые она проецирует вовне. Йогачара считает иллюзией и внешние объекты, и воспринимающий их субъект (не говоря уж об отрицании ею «божественного духа»). Здесь, правда, нужно сделать две оговорки. Прежде всего, нужно сказать, что йогачара считает иллюзорными не столько сами объекты, сколько их «овнешвленность», а именно то, что они воспринимаются нами как внешние по отношению к сознанию. Затем, хотя эмпирический субъект и пуст, будучи лишь относительным коррелятом эмпирических объектов, он тем не менее некоторым образом первичнее их, поскольку именно с ним отождествляет себя предшествующее субъектно-объектной дихотомии коренное, или базовое, сознание (алая-виджняна). Но и алая-виджняна – не абсолют, а лишь корень и источник ментального конструирования и сансарического существования.[12] Главная идея йогачары – не отрицание объективного существования материи (как у Беркли), а изживание иллюзии, выражающейся в том, что качества и свойства сознания мы приписываем внешним объектам, на которые эти качества и свойства проецируются.