А что же философия?
Философия, увы, кажется, готова смириться с собственным самоубийством; принявшим форму ее непрестанного умаления. Гордая царица наук, сбросившая передник служанки богословия, готова теперь превратиться в скромную падчерицу естественных наук и горничную физики (впрочем, сама наука не очень-то стремилась воспользоваться ее услугами), а то и вообще стать своей собственной историей. Ныне, жаловался Швейцер, история философии стала философией. Сейчас эти слова стали еще более справедливы, нежели в его время. Титаны философии ушедшего века, прежде всего Гуссерль и Хайдеггер, пытались найти новые пути или вернуться на очень уж старые, но философия, воспев их, на сии пути не встала. Так что же мы имеем? Плоды просвещения оказались жесткими и кислыми. Философия забыла о вечных вопросах – свободе воли и бессмертии души, забыла, так как оказалось, что эти вопросы имеют слишком много решений, а следовательно, не имеют ни одного. Физиолог прекрасно объяснит вам, почему вслед за волевым импульсом сокращаются мышцы руки и она берет книгу с полки, но для философии это до сих пор тайна за семью печатями. Ну не скандал ли?! А вопрос о существовании внешнего мира и вообще пришлось благоразумно вынести за скобки (в ходе феноменологической редукции или еще как-то), чтобы не очень мучился сам и нас не мучил. Наиболее ответственные философы и вообще занялись другими вещами – осмыслением языка, культуры и общества, и здесь прогресс оказался вполне осязаемым. Тем не менее все-таки оказалось, что отнюдь не только кантовская вещь сама по себе не познаваема. Оказалось, что между нашим познанием и даже миром явлений стоит столько фильтров и заслонов, что и их-то адекватно познать мы не можем. Семиотики объяснили, что мы познаем не явления, а наши символические (знаковые) формы познания явлений (вот вам и бодлеровский лес символов!), а постмодернисты и вообще не оставили никаких надежд на познание, после чего свалили в кучу все и вся из интеллектуального наследия человечества и глумливо свели все к некоему перформансу духовной всеядности. Познания не стало: его заменил плюрализм вполне релятивных дискурсов!
Так что же делать? Поставить на философии крест, объявив ее историю историей заблуждений? Или весело пуститься в пляс на карнавале постмодерна, где все – маски, а под масками – тоже маски? Или все-таки есть путь возвращения философии ее достоинства и ее опустевшего престола? Пусть меня сочтут неисправимым оптимистом, но я верю в возможность возрождения и обновления, хотя пути к нему я, быть может, и представляю себе несколько странно.
Начну с напоминания о банальном обстоятельстве: начался новый век и новое тысячелетие. Это, конечно, условность, ибо истинные века не измеряются столетиями. XVIII в. начался в 1688 г. (Славная революция в Англии) и закончился Французской революцией в 1789 г. Долгий XIX в. растянулся между 1789 и 1914 гг. XX в. был короток: всего-то от 1914 до 1991 г. Но все-таки иногда условные даты вдохновляют, являясь своего рода символами, символическими фигурами Начала, а «в каждом начинании таится отрада благостная и живая». Так не следует ли, глядя на календарь, попытаться рассчитаться по-доброму со старым и вступить в новое, смотря вперед, а не назад, с мужеством и интеллектуальной ответственностью за судьбы культуры и познания? «Лишь тот, кто вечно в путь готов пуститься, выигрывает бодрость и свободу». А что может быть ценнее свободы и чувства возрождения и обновления?
Последние несколько столетий философия была одержима, выражаясь языком Бэкона, поклонением двум идолам, которые наконец-то следует отвергнуть. Первый – идол борьбы с христианством (вызывавшим в виде реакции различные феномены «христианской» философии). Вольтер обещал один покончить с тем, что создали двенадцать. Современников потрясала сия сатанинская гордыня, на поверку оказавшаяся просто ребяческим легкомыслием. Антихристианские филиппики просветителей, Шопенгауэра и Ницше пропали втуне. Христианство, конечно же, постепенно превращалось в тень самого себя, но вряд ли их трудами. С другой стороны, этот антихристианский «эрос» порождал сопротивление, в результате чего европейская мысль оказалась замкнута в навязанном ей пространстве, заданном в отрицательном или положительном смысле, христианской доктриной и церковью. Пора оставить христианство в покое. Богу – богово, а философии – познание. Христианство (пусть и поблекшее) существует и будет существовать. Как таковое, оно, конечно, будет так или иначе встречаться со сферой философии, но вряд ли эти встречи должны иметь какое-то определяющее значение для философии, которой пора отказаться от оглядок на христианство как для того, чтобы куснуть его, так и для того, чтобы похвалить (тем более что оно в этих похвалах вряд ли нуждается).
Второй идол еще серьезнее. Я назвал бы его идолом поиска границ познания. То, что было более чем необходимым во времена Локка, Юма и Канта, со временем превратилось в настоящий бич западной мысли, бич самого настоящего страха перед познанием, что стало уже хорошо заметно Гегелю. Вместо познания – маниакальный (иначе не скажешь) поиск границ познания и критика познавательных способностей человека. В результате границы познания оказались столь узкими, а познавательная способность (по крайней мере в области философии) столь слабой, что познавать даже как-то расхотелось. Теперь надо слегка подзабыть об этих границах и ограничениях. Точнее, следует, во-первых, перестать их искать с настойчивостью параноика, а во-вторых, постараться найти обходные пути, ведущие контрабандиста-философа за пределы этих интеллектуальных кордонов; кстати, удивительно, что, ища границы познания, почти никто из новоевропейских мыслителей не задался целью поиска обходных троп или рытьем подкопов, Шопенгауэр – редкое исключение. Но предпосылкой этой деятельности должно стать обретение нового интеллектуального мужества, своего рода «эроса познания», аналогичного ницшеанскому amor fati. И последнее, необходимо отказаться от тяжкого груза стандартных (не в смысле «образцовых», а в смысле «общепринятых», «рутинных», «тривиальных») подходов и снять интеллектуальные шоры как философского догматизма, так и гиперкритицизма.
Что для этого необходимо сделать? Было бы слишком самонадеянно вот прямо-таки здесь и теперь дать готовый ответ. Но если бы у меня не было каких-то соображений на этот счет, я вообще не стал бы писать этот текст. Из всех возможных способов преодоления двух идолов (и особенно последнего) я хотел бы рассмотреть два:
1. Креативное обращение к неевропейским способам философствования.
2. Исследование сознания (психики) и его (ее) состояний, как так называемых «нормальных», так и тех, которые не менее условно называются «измененными».
Рассмотрим два этих тезиса подробнее.
Говоря о неевропейских способах философствования, или дискурсах, я имею в виду прежде всего философские традиции Индии и Китая. При этом если индийские школы все-таки обнаруживают известное родство как по проблематике, так и по подходам к средиземноморским дискурсам (хотя бы в силу индоевропейского характера языков философского знания и там и здесь), то китайский стиль мышления отличается уже полным своеобразием, несмотря на все обилие возможных параллелей. Здесь мы имеем тот случай, когда можно сколько угодно сопоставлять частности (скажем, китайский холистический натурализм и воззрения досократиков и стоиков) при полной несопоставимости целого.
В настоящее время существует несколько подходов к восточному интеллектуальному наследию, ни один из которых нельзя признать полностью удовлетворительным. Важнейших из них два:
1. Ориенталистский. Его можно считать достаточно архаическим и понемногу вымирающим. Характерен для востоковедения XIX в., порождением колониальных империй которого он и является. Для этого подхода характерна смесь чувства превосходства, наивного восхищения экзотикой и подчеркивание инаковости Востока, однако инаковости, полностью постижимой западным дискурсом, и только им. Ориентализм, собственно, сам конструирует свой объект, занимаясь, по существу, исследованием «ориентальных» симулякров. После выхода на Западе знаменитой книги Сеида «Ориентализм» в конце 70-х гг. ушедшего века слово «ориентализм» (и отчасти даже «востоковедение» – Oriental studies) приобрело несколько предосудительный характер.
2. Объективистский, или академический. Весьма распространен ныне и, по существу, доминирует в «серьезной» науке. Этот метод требует объективности и отстраненности изучающего субъекта от изучаемого объекта. Реалии восточного духа здесь только объекты вполне отстраненного анализа. Лозунг востоковеда-«академиста» – «рыба не ихтиолог» (как будто люди Востока столь же неразумны, как рыбы!). Следуя этой замечательной логике, можно сказать, что русский не может быть русистом, а англичанин – изучать английскую литературу. Каждый разумный человек в последних случаях скажет, что это абсурд, но с Востоком такое почему-то все еще проходит, и этот «объективизм» есть не что иное, как проявление тонкого европоцентризма. Считается, что этот объективизм является надежным заслоном как от «ориентализма», так и от дилетантской «ориентофилии». На самом деле это как раз тот случай, когда с водой выплескивается ребенок: вряд ли мы сможем познать продукты духа, если будем относиться к ним лишь как к объектам для познающего субъекта, как к неким мертвым артефактам в музее востоковедения. В области философии этот подход как раз и препятствует креативному освоению неевропейских дискурсов, ибо восточная философия оказывается лишь фактом истории философии, интересным лишь чисто исторически, но не актуальным философски и уж никак не экзистенциально (в последнем случае нас начинают пугать идолом дилетантизма). Кроме того, востоковед-«академист» всегда подсознательно ищет в изучаемом материале некое сходство с известным ему из своей культуры и невольно вестернизирует изучаемый материал. Иногда мне начинает казаться, что Шопенгауэр, Ницше и Хайдеггер понимали Восток лучше, чем дюжина современных профессиональных текстологов и источниковедов (хотя избави меня боже преуменьшать значение и текстологии, и источниковедения, просто средства не следует путать с целями). Увы, академическое востоковедение, в том виде, как оно существует на Западе, тоже в значительной степени конструирует свой объект, занимаясь более этим конструктом, академическим симулякром, нежели реальностью.