Сестры Протасовы с интересом оглядывали покои, убранные по невиданной им в Москве европейской моде. Стены залы, обтянутые кожаными обоями, расписанными масляными красками по золоченому полю. Портреты высочайших особ, висящие меж окнами. Было немало и других картин, а также чудные антики, весьма вольного характера. Он и на сей раз привез из‑за границы что‑то, что до времени стояло в сенях и в каретнике, аккуратно, не по‑нашему, зашитое рогожами. Все это вместе с городом, построенным на европейский манер, увиденное впервые, вызывало в девушках, особенно в Анне, трепет восторга.
Добрый дядюшка любовался этим восхищением и не раз говорил невестке, что‑де надобно поощрять художественные наклонности племянницы. Однако Анисья Никитична, зная их в подробностях, пропускала советы Алексея мимо ушей. Она лишь внимательнее следила за дочерью да, отводя глаза от легкомысленных картинок, плевалась. Степан Федорович завистливо говорил:
— Деньжищ‑то сколь на все страчено… Лучше бы ты женился, Алешка, именьишко поправил… А то живешь бобылем — ни Богу свечка, ни черту кочерга.
Брат на эти увещевания только рукой махал, дивясь изменениям, произошедшим с племянницей. Он не раз вспоминал, как два лета назад перед дальней дорогою случилось у него пикантное приключение в братнем имении. Не без доли мужского самодовольства, хотя и с неким чувством вины, рассказывал он подчас о том в мужской компании, вызывая зависть слушателей. Еще бы, всего за пару дней волокитства за весьма юною особой, уверял он, удалось ему перейти от платонической идеальности к эпикурейской чувственности, да какой… «За одну ночь мы прошагали по всем ступеням утонченной любовной страсти. Кто бы мог ожидать такой прыти от провинциальной девушки пятнадцати лет?» Естественно, что на вопросы о том: «Кто такая?», на просьбы открыть имя юной Мессалины он только похохатывал да отмахивался. Помнила ли о том Анна?..
Однажды он тайно показал ей скульптуру римского бога Приапа, стоящую в запертом кабинете. Античный образ бородатого бога с атрибутами сладострастия и с двойной флейтой Эрота способен был смутить не только юную провинциалку. Анна потупила взор и убежала. Но когда дядюшка вручил ей ключ от заветного покоя — не отказалась. Не выказав внешне особого интереса, спрятала его в шкатулку. На самом же деле, когда никто не мог ее видеть, она, улучив минуту, отпирала тяжелую дверь. Там, затаив дыхание, она любовалась античной откровенностью и, утешая себя, гладила и ласкала скользкий мрамор, словно желала уподобиться кипрскому царю.[21]
Затем скоро Степан Федорович, не без труда получивший должность, уехал по делам в Казань, оставив семейство на попечение брата и взявши с него обещание представить племянниц ко двору. Алексей морщился, для этого следовало ехать на поклон к Гришке, новопожалованному графу Орлову, коему Алексей Федорович не раз надирал уши в прошедшие времена. Ныне же, представленный почти официально, как избранник и приближенный к императрице, Григорий занимал во дворце длинную анфиладу комнат над покоями Государыни. Попасть к нему было непросто.
Екатерина первой в России, по примеру французского двора, возвела фаворита на некую, как бы служебную должность. Любовники были, конечно, и у ее предшественниц, но без выставления напоказ. Как правило, подобная служба, хоть и вызывала зависть, связанную с возможностями и привилегиями фаворита, но в прежние царствования ценилась невысоко. Да и сам фаворит всегда понимал двусмысленность своего положения. Теперь все изменилось…
В конце концов, набрав каких‑то неважных дипломатических бумаг и скрепя сердце, Алексей Федорович поехал во дворец. Однако встреча с «графом» оказалась неожиданно сердечной, а беседа легкою и приятной. Григорий, который помнил двоюродную сестру голенастой девчонкой с исцарапанными руками, подивился, когда услышал о ней как о девице, «коя одарена довольною красотою, не глупа и обходительна». Тем более заинтересовался он, когда Алексей Федорович, разойдясь, добавил, что‑де «пышностью форм и дерзким блеском глаз из‑под ресниц выказывает Аннета натуру, предающую себя на волю плотских побуждений»… Глаза фаворита заблестели. Даже в лучшие времена отношений с Екатериной он не мог удержаться от соблазнов[22]… Аудиенция окончилась к обоюдному удовольствию. Орлов обещал исполнить просьбу Алексея Федоровича и велел привести племянницу в воскресный день к малому выходу,[23] не афишируя их родства. Подковерные игры при дворе для многих не были тайной.
После возвращения Степана Федоровича из Казани брат во многом просветил его в придворных делах, но после отъезда Алексея в Стокгольм, куда звала его служба, отставной секунд‑майор заметался. Он не мог решить, к какой партии прибиться, к кому пристать: к Панину или к Орловым? Так‑то, конечно, Гришка с Алешкой ближе, все же ему Орловы и сродни, да только молоды и нрав уж больно бешеный. Годочков бы двадцать пять скинуть, а так… К панинской партии подойти? Так на что он им? Брат пару раз сводил его с Никитой Ивановичем Паниным, так Степан вроде бы и робел. Умен больно граф, на три метра сквозь землю видит. Нет, не по нему был столичный политес и вся‑то столичная да придворная жизнь. Чем дольше жил здесь Степан Федорович, тем чаще подумывал о возвращении в Москву…
4
Вставала Екатерина рано, часов около шести. Зимою сама зажигала свечи и растапливала камин припасенными с вечера дровами. Затем переходила в соседнюю комнату, где уже была приготовлена теплая вода для полоскания горла и ждала ее прислуживавшая девка‑камчадалка с блюдом льда для обтирания лица. Никакими белилами и румянами государыня не пользовалась, и лицо ее до самой старости сохраняло нежную свежесть. В спальне горничная поспешно убирала постель, выносила горшок из гардеробной. Разгоревшийся камин вытягивал застоявшийся за ночь воздух.
Императрица возвращалась в проветренную спальню и пила кофе со сливками и с гренками, поднос с которыми приносил камердинер. Кофе она пила очень крепкий, по полфунта молотых зерен на чашку. Однажды она угостила им своего секретаря, который замерз, ожидая в передней. Так у бедняги сделалось такое сердцебиение, что он вынужден был без приглашения опуститься на стул. Гренки доедали собачки, которые спали в ее комнате на собственных тюфячках под атласными одеяльцами.
За кофе императрица обычно разбирала бумаги, читала или писала письма. Писала Екатерина плохо. То есть мысль свою выражала на бумаге всегда ясно и умно, но с грамотой была не в ладах. Говорила с акцентом, который особенно был заметен при волнении или когда она не следила за собой в личной беседе. Как все иностранцы, очень любила простонародные русские обороты и пословицы. Впрочем, говорить предпочитала по‑французски или по‑немецки.
Как‑то раз, отдавая статс‑секретарю Грибовскому собственноручную записку, сказала:
— Ты не смейся над моя орфография. Я тебе скажу, почему не успевать в ней. По приезде в Россию, начала я с прилежанием изучать русский язык. Тетка Елисавета Петровна, прознав про это, сказала meine Hofmeisterin:[24] «Полно ее учить‑то. И так больно умна». С той поры только книги и были мой учитель. А по ним самой научиться правильно писать трудно…
Черновики своих французских писем она отдавала на исправление только Ивану Ивановичу Шувалову. Доходило до курьезов: черновик письма к Вольтеру, например, когда Шувалов был в Париже, прибыл к нему с фельдъегерской почтой. И после исправления, тем же способом вернулся в Петербург, чтобы затем, переписанный императрицею, снова отправиться в Ферней к живущему там философу.
Часов в девять, покончив с письмами, Екатерина звонила в колокольчик и велела дежурному камердинеру звать докладчиков. Первым входил обер‑полицмейстер с устным докладом о положении в столице. Государыню интересовало все: происшествия, отъезды и приезды знатных и чиновных людей, цены на рынках… Кроме того, она всегда желала знать, что говорят о ней в народе и напоследок — городские сплетни. Женщина все же, куда ни кинь… После докладов высших чинов о положении в империи и за ее пределами наступало время статс‑секретарей.