Я нашёл на столе испорченную почтовую открытку, на которой было написано «Харьков». Я зачеркнул «Харьков», сверху написал адрес Елены. Потом перевернул открытку и начал: «Здравствуйте, дорогие! Как вы живёте? Я живу хорошо». Так я всегда начинаю свои письма домой. И это все, что я могу сказать. Я напряг чело и написал о том, что долетел благополучно, хоть и опоздал на свой рейс. О ценах на фрукты и на жильё, о температуре воды и температуре воздуха. И о том, что я по ним скучаю, и это было некоторым преувеличением.
Мне необходимо знать о своих близких, что они есть и с ними все в порядке. Но когда я знаю, что с ними все в порядке, я могу не видеться по пять и по семь лет – срок, за который страна выполняет грандиозные планы. Я бросил открытку в почтовый ящик и пошёл к морю.
Лунная дорожка дробилась на воде. Море дышало, как огромный организм. Тянулось к моим босым ногам.
Я вошёл в воду и поплыл по лунной дорожке. Когда я вскидывал руку над водой, мне казалось, рука должна быть золотая. Но она была тёмная.
Буй был чуть накренён и качался в черноте моря, как земной шар в галактике. Я лёг на земной шар лицом к горизонту и тоже стал качаться – один в галактике.
Мика!
Мне надоело.
Это случилось на двенадцатый день отдыха в десять часов утра. Я стоял на базаре и покупал черешню – светлую и крупную, как дикие яблочки. Купил три килограмма и ссыпал их в целлофановый мешок. На обратной дороге мне попалась дворничиха со шлангом. Из шланга била вода. Я подставил под струю свой мешок, и он тут же раздулся от воды. Мешок оказался не целым, из дна и с боков оттопырились тугие узкие струйки.
Я шёл по пляжу, ел безвкусную черешню. Тугие струйки толкали меня в ногу. У меня возникло чувство какой-то разъедающей неудовлетворённости. Я слушал в себе это чувство и сплёвывал косточки в кулак. Загорелые тела, пёстрые купальники, синьковое небо, наглое солнце, море, бурое у берега, пальмы с шерстяными стволами и жестяными листьями – все это лезло в глаза, в нос, в уши, как синкопированная музыка, пущенная на полную мощность. Я шёл по пляжу, перешагивая через тела и обходя их. Люди играли в карты. Хохотали. Я не верил, что им азартно играть и весело смеяться. Мне казалось, они притворяются.
Наконец я пробрался к нашим и угостил их черешней. Вадик метнул на меня взгляд мизантропа и отвернулся: Сейчас скажет: «Не хочу», – подумал я. Жена архитектора зачерпнула горсть красивых ягод и протянула сыну.
– Не хочу, – обрадованно прочревовещал Вадик.
– А почему ты не хочешь? – спросил архитектор.
– Не хочет, и все, – заступилась жена архитектора. – Поди окунись!
– Не хочу!
– Ну хоть один разочек!
– Отстань от него, – предложил архитектор. – Не хочет – не надо.
– А зачем я его сюда привезла?
– Зачем заставлять человека делать то, чего он не хочет? А если бы тебя заставляли делать то, что ты не хочешь?
– Ты так говоришь, потому что это не твой сын.
– Ты слишком много с него спрашиваешь, – сказал архитектор.
Его точка зрения полностью совпадала с моей. Но я промолчал. Я сидел на корточках и ел черешню. Потом встал и пошёл.
Мои друзья решили, что мне надоело существовать на корточках и я пошёл взять ещё один лежак. Сейчас возьму и вернусь. Но я поднялся и пошёл потому, что во мне что-то кончилось. Как бензин в мотоцикле.
Я могу понять заключённого, который убегает из тюрьмы за полтора месяца до окончания срока. Кончается запас терпения, и человек уже не принадлежит здравому смыслу.
В десять часов я стоял на базаре.
В пятнадцать часов я входил в помещение аэропорта. В восемнадцать часов я летел над средней полосой России. Над левитановскими пейзажами, о которых так скучал архитектор.
В двадцать часов по московскому времени я стоял перед Микиной дверью и нажимал на звонок.
У Мики домашние туфли на деревянной подошве и без пятки. Она клацает ими, как японка.
Сейчас застучат деревянные торопливые шаги. Дверь распахнётся, я широко шагну, она сомкнёт руки на моей шее, и воздух загорится вокруг нас.
...Послышались бесшумные босые шаги.
Зашуршал замок.
Дверь распахнулась.
Мика...
Я не сделал шаг вперёд. Я остался на месте. Меня что-то не пускало.
Её глаза. Они, казалось, выключили своё обычное выражение. Глаза у неё были строгие, как у учительницы, которая выслушивает лодыря и пытается определить: где он врёт.
– Я так и знала, – сказала Мика.
– Ты знала, что я приеду?
Мне стало обидно за себя, за то, что я, как дурак, летел через всю страну к этим глазам, к этой фразе.
– Проходи, – сказала Мика. – Только не топай.
Я шагнул через порог. Она осторожно прикрыла за мной дверь. Я стоял в прихожей, испытывал какое-то общее недоумение.
– Чего ты стоишь? Раздевайся.
Я снял плащ, повесил на вешалку. Поставил чемодан. Мика ждала, сопровождая глазами каждый мой жест. Было похоже, будто я монтёр, пришёл чинить проводку.
Мика на цыпочках пошла на кухню. Я двинулся следом. Тоже на цыпочках.
– Есть хочешь? – шёпотом спросила она.
– А почему мы шепчемся?
– Спят, – неопределённо ответила она.
– Кто?
– Муж.
– Чей?
– Мой.
Когда петуху отрубают голову, он ещё некоторое время бегает по двору и, наверное, думает о себе, что он в прекрасной форме.
Я сел на кухонную табуретку.
– А где ты его взяла? – спросил я.
– В метро познакомились.
– Когда?
– Неделю назад. Он вошёл на «Краснопресненской», сел против меня и смотрит. Смотрел, смотрел, потом сел рядом. Потом я вышла и он вышел.
– И все?
– Все. А вчера подали документы.
– Но ты же его совсем не знаешь.
– Я его чувствую. Хорошие люди всегда видны.
– Ты сошла с ума. Зачем ты портишь свою жизнь?
– Хуже, чем было, не будет. Тебя кормить?
– А мужу останется?
– Всем хватит.
Она всегда любила меня кормить и любила смотреть, как я ем. И сейчас она легко задвигалась, собирая на стол тарелки и тарелочки.
– Знаешь, когда ты разбился, я села на пол и думаю: как же я теперь буду жить? А потом вдруг среди ночи проснулась и поняла: я жила ужасно...
– Что значит разбился?
– Разбился на самолёте. Мне твоя соседка позвонила.
Плакала, говорила, что ты предчувствовал.
– На каком самолёте?
– Рейс 349. Москва – Адлер.
– У него отвалилось крыло... – Я смотрел сквозь Мику в тот далёкий сон.
– Это я не знаю. Это тебе лучше знать.
Я все понял и поверил. Самолёт, на который я опоздал, разбился, и, поскольку я был зарегистрирован...
Я понял и поверил, но это не произвело на меня сейчас никакого впечатления. Замужество Мики заслонило мою собственную смерть.
– Я разбился, и ты тут же вышла замуж?
– Я вышла замуж вовсе не потому, что ты разбился.
– А почему?
– Я влюбилась.
– И ты не заплакала по мне?
– Я не поверила. Я знала, что с тобой все в порядке.
– Откуда ты могла знать?
– Чувствовала. Знаешь, я недавно смотрела телевизионный фильм. Там приходит чукча к милиционеру и говорит: «В тайге прячется человек». Милиционер спрашивает: «А ты откуда знаешь?» А чукча отвечает: «Я сюствую». Так и я. Сюствую.
На Мике была незнакомая мне длинная юбка, и вся Мика была другая, чужая, не моя. И я уже не верил, что когда-то обнимал её и был любим ею.
– Я не верю, – сказал я.
– Привыкнешь.
– Привыкну, – пообещал я. – Я тебя забуду.
– Ты слишком знаешь меня, чтобы забыть.
– Я отомщу.
– Как? – Она перестала резать сыр и заинтересованно смотрела в моё лицо.
– Я женюсь и буду счастлив.
– Не будешь.
– Откуда ты знаешь?
– Сюствую.
Мика взяла губку и протёрла клеёнку на столе. На ней были изображены черешни – абсолютно такие, какие я покупал утром на базаре.
– Почему ты ничего не ешь?
– Не глотается. – Я взял её за руку. – У тебя с ним так же, как со мной?